У Гельфанда
В 60-е годы структурные лингвисты припали к стопам математики в надежде с ее помощью добиться, наконец, для своей науки статуса точной. Математиков они ценили за умение НЕ ПОНИМАТЬ их работы и снисходительное согласие учить их если не уму-разуму, то хотя бы осмысленному владению предметом их собственных исследований – языком.
Один кружок метаязыкового ликбеза вел Владимир Андреевич Успенский. Очередное занятие он начал с вопроса, решил ли кто-нибудь задачу, заданную на дом. Лысоватый человек со слуховым аппаратом поднял руку и был вызван к доске.
– Пожалуйста, сообщите нам полученный ответ.
– Так как…
– Вы сказали, что у вас есть ответ. Сообщите его.
– Вот я и говорю, что, так как…
– У вас есть ответ?
– Есть. Так как…
– Нет. ОТВЕТ НЕ МОЖЕТ НАЧИНАТЬСЯ С ТАК КАК. Садитесь.
Математики не только делились своими умениями, но готовы были освоить и достижения лингвистов. Однако дело опять-таки сводилось к совместным садо-мазохистским упражнениям по переводу туманных лингвистических понятий на разумный, т. е. понятный математикам, язык. Когда в ходе семинара, который вели А. А. Марков и В. А. Успенский (математики) и А. А. Зализняк (лингвист), Марков услышал, что определение фонемы зависит от контекста, он радостно пропел своим язвительным фальцетом:
– В одном случае надо учитывать двадцать шестую фонему сле-е-ва, в другом – двадцать седьмую фонему спра-а-ва… Это могут понять только лингви-и-сты, с их то-о-нкой интуи-и-цией и бога-а-той эруди-и-цией…
Рассказывая на этом семинаре о разложении смысла слов на семантические атомы, я отделался легкими ушибами – потому, что мое выступление было заранее благожелательно резюмировано Успенским:
– А сейчас мы прослушаем доклад на тему… как бы это получше сформулировать тему вашего доклада, Александр Константинович? … на тему о том, что: ЛИШИТЬ – значит ЗАСТАВИТЬ! ПЕРЕСТАТЬ!! ИМЕТЬ!!!…
Более травматическим был мой опыт с выступлением на аналогичном семинаре, возглавлявшемся другим корифеем математики – Израилем Моисеевичем Гельфандом. Если садистские игры Маркова и Успенского носили, так сказать, балетно-фехтовальный характер, то Гельфанд предпочитал бокс, и без перчаток. Тем более, что в его семинаре проверке на прочность подвергались заведомо крепкие орешки – разного рода естественно-научные модели человеческого поведения: физические, биологические, медицинские. Лишь в порядке исключения был поставлен доклад по лингвистике – наша с Мельчуком работа о лексических функциях. Говорил, естественно, Мельчук, с блеском отражавший все атаки, но тень славы упала и на меня.
Узнав, что я занимаюсь чем-то подобным в поэтике, Гельфанд предложил мне тоже как-нибудь выступить. В своей роли нахального молодого гения я согласился. Я, конечно, понимал, что рискую вдвойне, если не втройне, – поэтика дело еще более сомнительное, чем лингвистика, авторитет у меня не тот, что у Мельчука, и вообще, один раз сошло, больше не суйся.
Мой соавтор Щеглов выступать и даже прийти отказался. Я же явился в полемическом всеоружии, решив отвечать ударом на удар. В этом я полагался как на свои импровизационные способности, так и на домашние заготовки. Я видел себя Фанфаном-Тюльпаном, разложившим по всем подоконникам осажденного замка заряженные ружья и на бегу поочередно палящим из них. Мазохизм – хорошо, но садизм лучше.
Гельфанд начал с неожиданного маневра – не пришел ни в назначенное время, ни полчаса спустя. Я ответил предложением либо начать без него, либо разойтись. Начали. Я говорил минут пятнадцать, когда он, наконец, появился.
– Ага, вы уже начали. Это очень хорошо. Давайте попросим кого-нибудь повторить то, что тут говорилось.
Вызванный стал нести нечто бессвязное, и Гельфанд удовлетворенно остановил его:
– Прекрасно. Будем считать, что здесь НИЧЕГО НЕ БЫЛО СКАЗАНО. Начнем с начала.
Выбора у меня не было, я начал с начала, а Гельфанд стал ходить по аудитории, наклоняясь то к одному, то к другому из участников.
– Вот тут говорят, неинтересно.
– Если неинтересно, можно не продолжать. Мне интересно, но я, собственно, все это уже знаю.
– Что вам нужно, чтобы сделать это интересным для нас?
– Чтобы меня не перебивали минимум двадцать минут.
– Хорошо, продолжайте.
Не выдержал он минут через пять.
– Говорят, неубедительно. Что вы думаете по этому поводу?
– Полагаю, что это очевидно.
– Что очевидно?
– Что я думаю, что двадцать минут не прошло.
Больше меня не перебивали. Я выписал на доске приемы выразительности, начертил схемы порождения и кое-как дотащил этот воз. Последовала дискуссия, действительно, неинтересная. Один из слушателей, в свободное время занимавшийся живописью, даже встал на мою защиту и начал разъяснять остальным, что в искусстве есть множество технических задач, вроде надевания холста на подрамник и грунтовки, и вот такие аспекты и моделируются в доложенной работе. Сам Гельфанд, в какой-то момент смягчившись, сказал, что из десятка выписанных на доске приемов выразительности один, седьмой, кажется ему интересным.
– А вы как думаете? – спросил он.
– Думаю, они все интересны, и уж никак не по отдельности.
Толку от этого выступления не было никакого, если не считать полученной инициационной закалки и, конечно, виньеточного материала. Впрочем, своему огорченному шефу В.Ю. Розенцвейгу я предсказал, что Гельфанд еще пересмотрит свою оценку. Так и случилось – он позвонил В.Ю. сказать, что что-то в этом все-таки есть. Когда у нас со Щегловым вышел соответствующий препринт, я послал его Гельфанду с посвящением по-английски: «Без надежды на спонсирование нашей деятельности Вашим Адским Фондом (Hell Fund)». В общем, программное непонимание, практически полное, было достигнуто.