А. К. Жолковский

1.

 В каждое из семи своих советских десятилетий российская интеллигенция была одновременно счастлива и несчастна по-разному. Сначала она слушала музыку революции и писала плакаты про радость своего заката; потом творила, выдумывала, пробовала, наступая на горло собственной песне и ни единого удара не отклоняя от себя; потом хотела труда со всеми сообща, даже в ссылке пытаясь большеветь и любить шинель красноармейской складки; потом час мужества пробил на наших часах, и мы были там, где наш народ, к несчастью, был…

До какого-то времени двусмысленные игры с собственным самовосприятием строились на вытеснении неудобной информации. В 1937-м “мы ничего не знали”, и только в 56-м “нам открыли глаза”. Но к 70-м годам ссылаться на незнание стало невозможно, и раздвоение психики отлилось в новые позы. Альтернативой полному разрыву с истеблишментом (отъезду, протесту, лагерю), стало полу-стоическое, полу-эскапистское решение “делать свое дело” – не обращайте вниманья, маэстро, не убирайте ладони со лба.

Впрочем, и это новое раздвоение носило характер не столько раскола между группами, сколько внутреннего расщепления личности. В 70-е годы диссидентом можно было быть, так сказать, без отрыва от коллаборационизма. Сложилось некое цельное двоемыслие – уникальный сплав принципиальности и цинизма, суперменства и приспособленчества. Художественным выражением этой эпохи стало эзоповское письмо.

70-е годы начались в 1968-м, с вторжения в Чехословакию, если не в 1965-м, с ареста Синявского и Даниэля, и уже в 1969-м появился рассказ Фазиля Искандера “Летним днем”, с редкой емкостью воплотивший новую ситуацию1.

В курортном кафе рассказчик встречается с западногерманским туристом, который рассказывает ему о своем опыте интеллектуала, пережившего нацизм. В свое время замешанный в студенческих протестах против гитлеризма, он всю жизнь боится разоблачения и ареста. Где-то в конце 1943-го – начале 1944-го года его вызывают в гестапо и предлагают сотрудничать – доносить на коллег по его престижному физическому институту. Не желая, из “интелигентского предрассудка порядочности”, согласиться, но боясь и прямо заявить об отказе, он умело лавирует, в частности, говоря, что “в случае враждебных высказываний… учитывая военное время… готов выполнять свой патриотический долг, только без этих формальностей”. Его в конце концов отпускают, но вопрос о смысле такой половинчатой “порядочности” продолжает мучить его и вновь возникает в разговоре с рассказчиком.

Дело в том, что слова о “готовности выполнять патриотический долг” не являются чисто риторическим ходом – они отражают фундаментальную двусмысленность жизненной позиции коллаборанта, и власть понимает это не хуже, если не лучше, чем он.

“”Однажды [гестаповец] чуть не прижал меня к стене, довольно логично доказывая, что, в сущности, я и так работаю на национал-социализм и моя попытка увильнуть от прямого долга не что иное, как боязнь смотреть правде в лицо. Я уклонился от дискуссии””.

Однако и теперь, в беседе с рассказчиком, немец, указывая на невозможность/ бессмысленность героического отказа (который он “сравнил бы с нравственной гениальностью”, доступной лишь исключительным личностям), продолжает отстаивать  пользу своей уклончивой порядочности:

“”Нет, порядочность – великая вещь”. – “Но ведь, она, порядочность, не могла победить режим?”. – “Конечно, нет”. – “Тогда где же выход?” – “В данном случае в Красной Армии оказался выход… [А] без Красной Армии [это] могло бы продлиться еще одно или два поколения. Но как раз в этом случае то, что я называю порядочностью, приобретало бы еще больший смысл как средство сохранить нравственные мускулы нации для более или менее подходящего исторического момента””.

Ключевая фраза о нравственных мускулах нации вовсе не однозначна. Практическим успехом в увиливании от вербовки история с гестапо не кончается.

Через несколько месяцев герой идет по улице со своим другом-единомышленником, навстречу им попадается тот же гестаповец, и герой замечает, что те двое кивают друг другу. В его душу закрадывается недоверие и на какую-то секунду он готов убить своего друга подвернувшимся обломком кирпича. “”Ты видишь, что они сделали с нами”,” – говорит его друг, и герой понимает, что “нашей давней дружбе пришел конец. Он постыдился сказать, что знаком с гестаповцем, а я… не постыдился подумать, что он может меня предать”.

Налицо разрушительное воздействие власти на те самые нравственные мускулы, о спасительном упражнении которых шла речь. Эта линия проведена в рассказе немца с самого начала: когда его уводят в гестапо, он соглашается притвориться перед женой, будто это просто срочный вызов на работу, и идти по улице как бы сам по себе, а не под конвоем: “Я уже старался жить по их инструкциям”.

Двойственной тактике героя вторит амбивалентная поэтика искандеровского повествования. Главное действие рассказа перенесено из советской России в гитлеровскую Германию, зато в порядке дополнительного сигнала читателю совестливый немец русифицирован – он “с юношеских лет изуча[ет] русский язык… [ч]тобы читать Достоевского”. Вершиной эзоповской иронии является, конечно, пассаж про спасение, приносимое Красной Армией, который своим непосредственным соседством бросает двоякий свет на максиму о нравственных мускулах. А подрыв этой максимы, в свою очередь, наводит некоторую тень и на эзоповскую стратегию Искандера. Все же его (и его представителей в тексте –  перволичного рассказчика и немца-туриста) умудренное двуличие представлено предпочтительным по сравнению с непробиваемой цельностью еще одного персонажа-“интеллигента” – фигурирующего на заднем плане рассказа советского “розового пенсионера”, самодовольного библиофила и читателя газет, уверенно поминающего Сталина и Черчилля, но абсолютно глухого к смыслу пережитой его поколением истории.

Искандеру удалось без потерь спроецировать современную ему советскую ситуацию на Германию последних лет войны. Тут и престижный институт, за работой которого следит сам фюрер, и тактичная вербовка с учетом “материальной  заинтересованности”, и ощущение близящегося развала империи (фанатический подъем гитлеризма давно позади; на город падают американские бомбы), и анекдоты о Гитлере, которыми обмениваются друзья-интеллигенты, и, главное, четкая расщепленность сознания на диссидентские мысли про себя и верноподданнические речи вслух.

Читатели (в том числе и автор этих строк) немедленно узнавали в рассказе собственный подсоветский опыт, включая эпизод с вербовкой. Да и взят он, как позднее свидетельствовал Ст. Рассадин, с источника жизни: в нем Искандер использовал многое из рассказанного ему К. И. Чуковским и самим Рассадиным о том, как их приглашали сотрудничать с КГБ2 .

Перипетии моего общения по аналогичному поводу с неким “товарищем Василием” и его лубянским боссом укладываются в общем в ту же картину, хотя и остались Искандеру неизвестными. Не будут они, ввиду своей избыточности, оглашены и здесь. Однако некоторые другие выдержки из текста моей тогдашней жизни могут, мне кажется, представить интерес как своего рода материалы к истории 70-х годов. Я начну с краткого предъявления “корпуса текстов”, а затем перейду к их анализу. Поскольку дело не в конкретной личности, а, так сказать, в досье на среднего инакомыслящего 70-х годов, а также по ряду очевидных стилистических соображений, я буду обозначать этого персонажа буквами AZ.

 2.

(1)  С 1959 года AZ работает на переднем крае лингвистики – в Лаборатории Машинного Перевода (ЛМП) Московского Государственного Педагогического Института Иностранных Языков (МГПИИЯ). Обследующий ЛМП майор Стрелковский с военной кафедры подчеркивает, что работа над языковой семантикой – дело ответственное, даже опасное – по самой грани идеализма ходите! AZ острит, что в таком случае работникам ЛМП полагается кефир и надбавка за вредность.

(2) Майор Стрелковский – не последний военный, с которым приходится иметь дело. Однажды Лабораторию посещает в полной адмиральской форме член ЦК академик А. И. Берг, председатель Совета по Кибернетике и покровитель новой лингвистики; коротенького сухонького адмирала сопровождает высокий, полный и глубоко штатский В. В. Иванов, по-адъютантски представляющий ему AZ и других сотрудников. В дальнейшем работа ЛМП над автоматическим толково-комбинаторным словарем (детищем AZ и И. А. Мельчука) ведется по договору с Министерством Обороны, надеющимся использовать МП в военных целях. А когда коллега из далекого Сиэттла (проф. Миклессен), просит показать ему (несуществующие) компьютеры, на которых реализуется МП, заведующий (В. Ю. Розенцвейг) возводит очи горе, давая понять, что инстанции, ведающие секретностью, этого не позволят.

(3) МП и вообще структурная лингвистика – не только передний край науки, но и рассадник диссидентства. С 1965 года старшие коллеги AZ (И. А. Мельчук, Ю. Д. Апресян) начинают подписывать письма протеста, AZ предлагает присоединиться, но его, как еще не защитившего диссертации, отговаривают – вес его подписи мал, а риск – велик. Защита же диссертации считается среди энтузиастов науки делом несерьезным, карьеристским, и AZ с ней не торопится.

(4) В аспирантуру, притом заочную, AZ поступает лишь в 1962 году. Он решает обогатить свою лингвистическую квалификацию чем-нибудь “совсем другим”, и под влиянием американских кумиров (Боаса, Сэпира, Уорфа), благодаря возможностям, открывшимся в связи с так наз. политикой мирного сосуществования, и по примеру друга (Ю. К. Щеглова), уже занимающегося языком хауса, выбирает сомали. Выбирает по карте, сверяясь с лингвистическими, этническими и климатическими данными. При этом московская африканистика находится в столь зачаточном состоянии, что знание языка не считается существенным условием для поступления в аспирантуру Института Восточных Языков при МГУ (ИВЯ).

В то время сомали – язык бесписьменный. Его изучение сначала осуществляется AZ в Ленинке, по редким иностранным учебникам и записям устной традиции. Но затем у себя в Институте он случайно сталкивается с сомалийцем – одним из сотен, обучающихся в СССР, и через него знакомится с другими.

(5) Первым учителем AZ становится Махмуд Дункаль. Именно в его комнате в общежитии МГУ на Ленгорах AZ впервые видит нейлоновую сорочку, которая быстро стирается и высыхает выглаженной. Первый урок языка начинается с имени учителя – Дункаль, которое значит “ядовитое дерево”, а также “герой”. AZ не видит общей семантической основы. “Ну как же, – говорит Дункаль, – “убивает много””. Анчар, переводит для себя AZ.

(6) По линии сорочек Дункаль никак не выделяется среди других сомалийцев.  Настоящим франтом среди них является высокий красавец Ахмед Абди Хаши, одевающийся исключительно в Лондоне. В дальнейшем AZ работает с ним на Радио и на “Экспортфильме”, находится в приятельских отношениях (вплоть до предоставления ему своей квартиры для свиданий с приезжей литовкой, объясняя это в домоуправлении и в милиции исследовательскими нуждами), но так и не может отделаться от ощущения собственной неполноценности.

Ахмед занимает видное положение в организации сомалийских студентов и часто рассказывает AZ о ненависти, которой в СССР окружены африканцы. Однажды он возвращается из Баку, с расследования убийства двух сомалийцев на сексуальной почве. Желая отвести от СССР обвинение в линчевании негров, посягнувших на белую женщину, AZ говорит, что азербайджанцы – дикий народ, ходят с ножами и готовы зарезать кого угодно, не обязательно негра. “Что ты мне объясняешь, – отвечает Ахмед, – я сам могу зарезать”.3

(7) Другой сомалиец, Хассан Касем, отказывается заниматься с AZ. Этот низкорослый, со злыми глазами поклонник Ленина презрительно отметает либеральные рассуждения AZ: “Что ты можешь понимать? Ты – маленький интеллигент”, – говорит он, не смущаясь ни своим ломаным языком, ни ростом и ученостью AZ.

(8) В 1964 году изучение сомали получает новый толчок: AZ поступает на Московское Радио – выпускающим редактором на полставки в сомалийскую секцию Редакции вещания на Африку. Сомалийские дикторы, специально приглашенные по контракту из Сомали, и студенты, подрабатывающие на почасовой оплате, записывают передачи на пленку, читая, ввиду бесписьменности языка, с английского или итальянского текста, поставляемого соответствующими редакциями. Выпускающий ведет запись, следя за точностью перевода по русскому оригиналу. Для изучения языка ничего лучше такой трилингвы нельзя и придумать. Завотделом Восточной Африки С. П. Романов, в свое время снятый с более высокого поста4, наставляет AZ: “Ты, главное, следи за отрицательными частицами, а то нам всем не сдобровать”. AZ успокаивает его сообщением о наличии в сомали особого отрицательного спряжения.

(9) Сомалийский диктор Абди Хаши – такой же новичок на Радио, как AZ. Он из Могадишо, т. е. из бывшего Итальянского Сомали. Там, где знание сомали подводит AZ, они разговаривают по-итальянски. Ориентируясь на предполагаемый социальный заказ, Абди пытается обращаться к AZ с коммунистическим “товарищ” (compagno Alek). Его простодушное невежество и незнакомство со штампами советской пропаганды служит идеальным стимулом для изучения языка благодаря тщательной и многократной совместной проработке каждого текста.

(10) В Сомали только недавно (1960) была провозглашена независимая республика. Абди с гордостью говорит о ее отличиях от других африканских государств. Во-первых, носители разных сомалийских диалектов хорошо понимают друг друга, причем на собственном языке, а не на навязанном им колонизаторами. Во-вторых, разные ветви власти – администрация, армия, полиция – находятся в руках разных племенных групп, и потому насильственные перевороты исключены.

Наличие в сомалийском языке трех основных диалектных объдинений известно AZ из книг. Однако его вопросы к информантам о вариантах произношения и других языковых различиях натыкаются на возмущенную реакцию: диалекты, племена, трайбализм – это выдумки колонизаторов.

(Пройдет несколько лет, и в 1969 году тотальную власть захватит генерал Мохаммед Сиад Барре, опираясь на обученных в СССР военных. Он введет единую латинизированную письменность. Абди он сделает своим представителем по связям с печатью. Ахмед станет послом в ГДР. В дальнейшем Сиад начнет войну с Эфиопией, будет предан советскими покровителями и свергнут. В Сомали воцарятся голод и анархия.)

(11) Недавно привлеченные к работе студенты-почасовики, получив зарплату, вдруг исчезают. “В чем дело? – спрашивает AZ. – Им что, показалось мало?” – “Наоборот, они думают, что этих денег им хватит до конца жизни. На следующей неделе, когда все истратят, вернутся”, – разъясняет Г. Л. Капчиц, ученик AZ, теперь тоже работающий в редакции.

(12) Не все разделяют это благодушное отношение к сомалийцам. Один из редакторов, некий крестьянского вида Володя, не знающий языка и берущий у сомалийцев интервью по-русски, забрасывая очередную кассету на антресоли над дверью, поясняет удивленному AZ: “Там они у меня все, голубчики, как один, записаны. Захотят потом отпереться, а у меня, пожалуйста, пленочка. Твой голос или не твой?”

(13) Подходит время сдачи кандидатского экзамена. Его организация возлагается научным руководителем (Н. В. Охотиной, специалистом по суахили) на самого AZ. Экзамен должен состоять из письменного перевода незнакомого текста, разговора на языке с носителем и грамматического анализа текста. Однако ввиду бесписьменности языка письменный текст взять неоткуда, если не считать немногочисленных материалов в научной транскрипции, которые AZ знает чуть ли не наизусть, так что ни о каком незнакомом тексте не может быть и речи. Сомалиец-информант обещает придти на экзамен, но не является. Единственное выполнимое условие – пункт относительно “без словаря”, ибо сомалийского словаря в то время нет и в помине. Возглавляет комиссию прогрессивный, в свое время битый за формализм, профессор-руссист П. С. Кузнецов – неизменный экзаминатор и оппонент по структурной лингвистике, африканистике и вообще всему “новому”. А вскоре AZ поручают преподавание сомали как второго языка для студентов-амхаристов. На вступительной лекции AZ выражает надежду, что к концу двухгодичного курса кто-нибудь из собравшихся, вероятнее всего, он сам, научится говорить на сомали.

(14) Сомалийское вещание процветает. Встает вопрос о зачислении Капчица, превзошедшего своего учителя и действительно научившегося говорить по-сомалийски, в штат. AZ идет просить за него к заведующему “всей Африкой”С. С. Евсееву (сыну профессора, мотоциклисту, начальнику, работающему под интеллектуала) с аргументацией, основанной на уподоблении Московского Радио средневековым монастырям: официальные тексты в обоих случаях – полная ерунда, но спасение монахами античных классиков, а просвещенным радиокомитетским начальством специалистов по экзотическим языкам – неоценимый культурный подвиг. Капчиц, иногородний еврей, но зато член партии и уникальный специалист, получает работу и прописку.

(15) Сам AZ, овладев сомалийским языком в масштабе передач Московского Радио, со скромной должности редактора-выпускающего переходит на роль диктора-переводчика. Это крупное профессиональное и финансовое повышение. Переводчик на суахили, толстенный остряк Саша Довженко, сидящий за машинкой напротив AZ, приветствует его в его новой роли вопросом: “Ну, как, профессор, уже вычислил, какая у тебя производительность труда?” – “???” – Довженко театрально опускает палец на клавиатуру. – “???” – “У нас тут каждый знает, сколько стоит его удар по клавише”. – Довженко называет точную цифру зарабатываемых им за печатный знак копеек.

(16) Дежурная по редакции просит AZ задержаться – ожидается важная новость. AZ томится. Наконец, из Главной редакции поступает долгожданная страничка: “В связи с предстоящим празднованием столетия со дня рождения Ленина, принято решение…” – “Какая же это новость, – комментирует AZ, – если что-то случилось сто лет назад?”

(17) “Или вот так, – Довженко на минуту отрывается от машинки. – Вот так: “Дорогие друзья! Вы прослушали беседу с уборщицей Московского Автозавода имени Лихачева Замухрыгиной. Перевел.. доктор филологических наук, профессор Московского Университета.. Жолковский”. А?”

(18) AZ, подталкиваемый старшими коллегами, в частности, Розенцвейгом, говорящим ему, что он “ослабляет свою [научную] партию”, пишет, наконец, диссертацию (по синтаксису сомали), и на май 1968 года назначается защита. Одновременно AZ, возбужденный событиями “пражской весны”и заявлением Павла Литвинова по “Голосу Америки” о готовящемся процессе Гинзбурга и Галанскова, подписывает соответствующее письмо протеста. Институт, где работает AZ, отзывает назад свою характеристику – необходимый компонент всякой защиты, и та в последний момент, уже после рассылки автореферата, отменяется.

(19) На Радио по крайней мере некоторые из коллег осведомлены о диссиденстве AZ, то ли по московским слухам, то ли из материалов так называемого “радиоперехвата” – распечаток передач зарубежных радиостанций для служебного пользования. В разговоре с AZ обозреватель Ю. Фонарев полуиронически упоминает о ставшем ему известным участии AZ в “акциях советской интеллигенции”. Однако никакой официальной реакции со стороны радиокомитетского начальства не следует, а AZ на Радио своего подписанства не афиширует.

(20) В сентябре, после вторжения в Чехословакию, AZ, оказавшегося единственным подписантом на весь Институт (готовящий международных переводчиков), вызывают в ректорат. Ректор (М. К. Бородулина) просит AZ написать письменное объяснение. Понимая, что властям нельзя давать никакого материала для манипуляций, он отказывается, ссылаясь на внеслужебный характер своего поступка. Ректор просит его назвать тех, кто дал ему письмо на подпись. Он опять отказывается, указывая на нетоварищеский, некомсомольский характер подобного разглашения. Ректор перестает здороваться с AZ и приступает к принятию более жестких административных мер.

(21) Следует серия вызовов AZ в партбюро с целью запугать его и вынудить либо к отречению от подписи, либо к добровольному уходу по собственному желанию. Он дипломатично, но твердо отказывается, испытывая в то же время чувство унижения от общения с секретарем партбюро (Ф. П. Березиным) и переговоров с ним на советском лексиконе.

(22) Угроза изгнания с работы все более сгущается. На троллейбусной остановке напротив Института с AZ заговаривает редактор институтской многотиражки, симпатичный, но бесконечно печальный и осторожный еврей (Комановский). “Как Ваши дела”, – спрашивает он. – “Допустим, плохи,” – с вызовом отвечает AZ. – “Вот и я думаю, что плохи”, – грустно кивает Комановский. (Через год AZ встретится с ним в желудочно-кишечном санатории в Ессентуках, куда AZ приведет стресс от борьбы с истеблишментом, а через несколько лет Комановский умрет – еще не старым человеком.)

(23) На круглом столе по вопросам структурализма в редакции журнала “Иностранная литература” к AZ подходит его учитель и старший коллега и тоже подписант В. В. Иванов. Со ссылкой на информацию из верхов, он предсказывает, что AZ уволят. В ходе самого заседания (с участием В. Б. Шкловского, Е. М. Мелетинского, П. В. Палиевского, Б. Л. Сучкова и многих других) кто-то в защиту структурализма упоминает недавнюю статью члена ЦК Французской компартии Ги Бесса (то ли в “Вопросах философии”, то ли в “Леттр франсэз”). На это оппонент структурализма А. Наркевич возражает, что статья была напечатана в мае, а сейчас на дворе ноябрь. Подразумевается, что происшедшее в промежутке вторжение в Чехословакию резко изменило все оценки. “Иными словами, майские тезисы устарели, – подает реплику AZ. – Как же тогда быть с апрельскими?”

(24) Узаконенным способом увольнения служит процедура переаттестации сотрудника, в ходе которой начальство более или менее искусно или достаточно грубо трансформирует политическую неблагонадежность в професссиональную непригодность. AZ хочет с презрением отказаться от цепляния за низкооплачиваемую и по сути давно превзойденную им должность младшего научного сотрудника, но Розенцвейг убеждает его, что сдаваться без боя значит идти навстречу гонителям. На заседание кафедры языкознания (ноябрь 1968 года), посвященное переаттестации AZ, помимо постоянных членов, впервые в жизни являются все полуставочники и почасовики, преподающие структурные и математические курсы, образуя неожиданное демократическое большинство. По совету Розенцвейга, AZ отвечает на политические обвинения сдержанно, указывая на правомерность своей акции, продиктованной заботой о соблюдении норм социалистической законности и адресованной не антисоветским кругам, а ЦК КПСС. Кульминацией заседания становится смелое выступление ученого секретаря Института А. Я Шайкевича, подчеркивающего профессиональные заслуги AZ и взывающего к совести собравшихся. Оценив обстановку, дипломатичный партиец Ю. В. Рождественский предлагает, а проректор Института по научной работе Г. В. Колшанский поддерживает, компромиссную резолюцию отложить переаттестацию на год, в течение которого AZ сможет осмыслить свое поведение и вновь заслужить доверие коллег. Резолюция принимается единогласно.

(25) В новом 1969 году секретарем партбюро и завкафедрой марксизма-ленинизма Интститута становится вернувшийся из-за границы В. Г. Карпушин, специалист по итальянскому Возрождению и человек с репутацией кагэбэшника-либерала, которому поручено наладить идеологическую работу в Институте. С разных сторон, в том числе от Розенцвейга и Шайкевича, AZ слышит, что Карпушин о нем спрашивал и что ему следует с ним встретиться. Карпушин расспрашивает AZ о том, как свершилась его “culpa”, и перемежает его рассказ изощренными социологическими комментариями о функционировании групп давления на властные структуры, неизбежно выходящем из-под контроля индивидуальных участников. Он заключает беседу благосклонным: “Работайте”. AZ говорит, что для него нормальная работа предполагает защиту диссертации. “Хорошо, – отвечает Карпушин, – дайте мне взять дела в свои руки и через месяц приходите за характеристикой”.

(26) По прошествии месяца AZ напоминает о договоре. – “Заходите во вторник и принесите Вашу старую характеристику”. В несколько приемов (с недельными интервалами) Карпушин сокращает пышную прежнюю характеристику до минимальной констатации фактов (“Поступил… Работал… Опубликовал…”); каждый очередной вариант он подает на подпись ректору и каждый раз получает отказ. После энной попытки он говорит AZ: “Она ничего не подпишет. Она Вас ненавидит. Но скоро она уходит в отпуск, и тогда я пойду к Колшанскому”. Колшанский подписывает характеристику, добавив в нее многозначительно уклончивую формулировку о “недостаточно активном участии в общественной работе”.

(27) После ряда перипетий защита назначается на конец апреля 1969 года, т. е. за считанные дни до истечения срока действия разосланного в прошлом году автореферата. На защиту – единственную в Москве кандидатскую защиту подписанта-гуманитария – приходит большое количество публики. Фразу об общественной работе ученый секретарь по собственной инициативе, подкрепленной своевременным вручением коробки конфет, решает не зачитывать. Видные оппоненты (А. Д. Зализняк, А. Б. Долгопольский) отмечают высокий научный уровень диссертации. С краткой речью выступает приведенный Капчицем сотрудник сомалийского посольства, приветствующий успех первой в СССР диссертации по языку его молодой республики. Тринадцатью голосами против четырех Ученый совет присуждает AZ искомую степень. ВАК утверждает это решение.

(28) Через два года выходит основанная на диссертации книга AZ,5 в качестве языковых примеров использующая тексты передач Московского Радио об американской агрессии во Вьетнаме и им подобные.

(29) С защитой диссертации, выходом книги и повышением в должности на основной работе AZ сокращает свое присутствие на Радио. Капчиц занимает его место диктора-переводчика, а выпускающим редактором становится высокая и энергичная аспирантка Зоя Степанова, член КПСС. Несмотря на слабое владение языком и дефекты артикуляционного аппарата, она в отсутствие начальства начинает и сама выступать в роли диктора. Как сообщает один из студентов-сомалийцев, у его отца, регулярно слушающего передачи всех иностранных станций на сомали, появление в эфире нового голоса вызывает вопрос: “Малышку-то зачем мучают?”

(30) Уйдя с Радио, AZ сохраняет за собой другую сомалийскую халтуру – дубляж документально-пропагандистских фильмов на киностудии “Экспортфильм”. AZ, Капчиц и подобранные ими дикторы-сомалийцы сосредотачивают в своих руках перевод и дублирование всех фильмов на сомали. (Этот источник доходов AZ не оставит даже в 1978 году, когда, подав документы в ОВИР, уйдет с основной работы.)

Монопольное положение дает интересные преимущества. Например, внезапно звонят со студии: в связи с правительственным визитом в Сомали необходимо быстро записать соответствующий фильм. “В следующий вторник”, – назначает AZ. – “Им нужно раньше”. – “Раньше вторника не можем”. – AZ едва успевает сговориться с Капчицем, как раздается звонок из ЦК. AZ неумолим: “Я же сказал, что до вторника не могу”. – “Тогда мы найдем кого-нибудь другого. Незаменимых у нас нет!” – Потом звонит Капчиц: с ним только что пытались назначить запись без AZ. Новый звонок из ЦК: “А почему Вы не можете раньше?” – “А почему Вы не позаботились прислать Ваш материал и назначить запись заранее?” – “Сейчас речь не об этом. Вы должны срочно выполнить ответственное задание”. – “Вот во вторник и будет срочно, вне обычной очереди”. – “А раньше никак нельзя?” – “Никак. Я занят у себя на работе”. – “Мы можем на это время освободить Вас от работы”. – “Спасибо, не надо. Я люблю свою работу. А Вам советую получше делать свою, пока Вас самих не освободили. До вторника”.

(31) В 1974 году AZ все-таки увольняют: после высылки Солженицына атмосфера в стране меняется к худшему, и ректор наотрез отказывается возобновить контракт, на который AZ перешел ввиду отсутствия в штате должности для кандидата наук. Он устраивается в “Информэлектро” – информационный институт Министерства Электростанций, либеральный и независимый директор которого (С. Г. Малинин6) охотно нанимает неблагонадежных интеллектуалов. В этом ему пытается препятствовать заведующий отделом кадров Н. Е. Лебедь (“нелебедь”). Последнему принадлежит историческая фраза: “Ладно, будем брать всех: евреев, диссидентов –  всех.. Но не только же всех!”

Интервью с Лебедем AZ проходит успешно. Лебедь: “Ну, а читать Вы любите?” – AZ: “Люблю”. – “Что же Вы последнее время читали?”- AZ называет каких-то авторов. – “Ну, а Ленина Вы часто перечитываете?”- “Вы очень странно ставите вопрос. Ленина не читают – Ленина изучают. Я Вас даже не понял”. – “”Материализм и эмпириокритицизм” давно изучали?”- “Для нас, лингвистов, это настольная книга”. – “А не помните, что Ленин там говорит о Канте?”, – спрашивает Лебедь, повидимому, как раз в это время проходящий в семинаре по марксизму соответствующую главу. AZ рапортует про ограниченность кантовского понимания вещи в себе. Идеологический экзамен выдержан. Лебедь готов взять AZ на работу, но только через месяц – в следующем месяце нет денег. “Вы что же, думаете, что я пойду на перерыв стажа?!”- возмущается AZ, проходя таким образом и проверку на вшивость. Его зачисляют немедленно.

(32) На этой работе с рекордной для него зарплатой AZ не делает совсем ничего и, готовясь к отъезду (“Информэлектро” пользуется репутацией “пусковой площадки” для эмигрантов), пишет и печатает за границей статьи по поэтике, а тем временем дружит с профоргом, ходит с коллективом в сауну и вообще считается своим парнем. Ему даже выдают характеристики для частных поездок заграницу – в Польшу. При подписании очередной харктеристики Лебедь, как полагается, устраивает AZ экзамен по политической грамотности. “Ну, а материалы съезда партии прорабатывал?” – “Что за вопрос?” – Из полупустого сейфа, в котором виднеется также бутылка кефира, Лебедь вынимает красный том материалов очередного съезда и торжественно раскрывает его: “Посмотрим, посмотрим, что ты знаешь”. – “Так нечестно, Николай Еремеевич, неспортивно – Вы с книгой, а я без. Уберите книгу, тогда и спрашивайте”. – “Ладно, что там у тебя, давай подпишу”. AZ про себя решает, что следующая характеристика, за которой он обратится к Лебедю, будет для выезда в Израиль. (Так в дальнейшем и случается.)

(33) AZ, проводящего рабочее время на даче, вдруг срочно вызывают на работу – за ним даже присылают секретаршу. Приехав в город, он звонит своему заведующему (Б. Румшискому), и тот объясняет, что AZ нужен не их начальству, а Министерству Иностранных Дел, откуда его стали искать через отдел кадров, а это уже чревато неприятностями. “Понятно, – говорит AZ. – Поскольку я им явно нужен, скажите, что мне от них потребовать”. – “Очень просто: пусть они позвонят в наш отдел кадров и извинятся – скажут, что они забыли, что Вы уже с утра работаете у них.. в другой башне”.

Мидовцы действительно готовы на все – им нужен перевод на сомали речей Председателя Президиума Верховного Совета Подгорного для его предстоящего визита в Сомали, а Капчица нет в городе. Дело это плевое, AZ просит немедленно доставить ему тексты, он переведет их сегодня же (и еще успеет на дачу). Однако, это невозможно: “Первый Отдел не завизирует вынос текстов из МИДа”. AZ приходится на следующий день явиться в здание на Смоленской, томиться в ожидании заказанного пропуска, пройти через двойные милицейские посты (сначала Министерства Внешней Торговли, потом МИДа; на Радио пост один, зато документы проверяют дважды – при входе и при выходе) и, получив, наконец, тексты, ждать, пока из другого отдела доставят латинскую машинку (в отделе Сомали ее нет – язык-то бесписьменный). AZ мгновенно переводит речи, ничем не отличающиеся от ежедневных радиоматериалов, и заводит разговор об оплате и уходе. Однако оказывается, что это еще не все речи – последнюю вот-вот подвезут. Пока что AZ, в сопровождении мидовского специалиста (Бобылева), не владеющего сомали, хотя и получающего надбавку за знание языка, отправляют в закрытый буфет, где по особым ценам можно роскошно поесть и отовариться икрой. Наконец, текст последней речи приходит, AZ тут же переводит его и снова заговаривает о расчете. Но не тут-то было: завтра из ЦК поступят окончательные исправления, и их надо будет на месте внести в перевод. “Так зачем же Вы мне давали это сырье?” – возмущается AZ, но делать нечего. Поездка на дачу отодвигается еще на день.

Назавтра AZ вручают поправки, и через пять минут он приносит перевод. “Уже?”  – недоумевает завотделом Восточной Африки. “А чего долго чикаться? Большинство поправок либо грамматические, либо логические – я их сам внес еще вчера. Ну, а за такие тонкости, как различие между “дружеским отношением” и “дружественностью”, я и не берусь. Так что прикажите получить”.

В дальнейшем AZ смотрит документальный фильм о визите Подгорного в Сомали и видит, как его перевод читает известный ему сотрудник советского посольства, посредственно владеющий языком. Когда позже AZ расказывает всю эту историю Щеглову, тот замечает, что AZ зря ждал латинской машинки: лучше было бы написать перевод русскими буквами, тогда Подгорный смог бы прочесть перевод сам – ему-то какая разница, что читать?!

В этих трех десятках фрагментов “все правда” – в том смысле, что ничего не выдумано, хотя, конечно, отбор эпизодов и деталей и стиль изложения неминуемо несут какой-то смысловой заряд. Не исключено, что существенным фильтром служит уже сам механизм памяти, имеющей тенденцию удерживать лестное и опускать неприятное. Но даже и при наличии такого лакировочного налета приведенный протокол представляется красноречивым документом (существенно отличающимся от ряда беспроблемных автогероизаций в мемуарных свидетельствах о той поре7 ). Ниже предлагается его анализ, который опять-таки может оказаться не свободен от авторской субъективности. Впрочем, те или иные поправки на возмущающие факторы необходимы применительно практически к любым текстам и анализам.

3.

 Протокол отражает стадии профессиональной карьеры AZ в двух ее основных аспектах: научном – в рамках соответствующих институтов (МГПИИЯ, ИВЯ, “Информэлектро”, издательство “Наука”, журнал “Иностранная литература”), и прикладном – в рамках средств массовой информации (Московское Радио, студия “Экспортфильм”). С профессиональными сплетаются этико-идеологические коллизии (подписание писем, отстаивание структурализма), развертывающиеся на политическом фоне – внутреннем (аресты, процессы, Синявский, Солженицын, петиционная кампания, партийное и административное начальство, дискуссия в журнале) и международном (Сомали, колониализм, освобождение Африки, Вьетнам, Чехословакия, “Голос Америки”, эмиграция в Израиль). Единой сюжетной канвой служит “сомалийский” мотив, так или иначе причастный этим разным сферам. А основную тему этого сюжета составляют, конечно, взаимоотношения человека, точнее – инакомыслящего интеллигента, и власти – советской власти 1970-х годов.

Диссидентский элемент не требует особых комментариев. AZ критически относится к официальной политической линии, сочувствует реформам Дубчека, разделяет позиции арестованных и высылаемых правозащитников и подписывает письмо в их поддержку (см. 18); отвергает претензии начальства на идеологический контроль над наукой (3); пренебрегает институциональной карьерой (защитой диссертации) (3); настаивает на допущении в свою квартиру негра (6); вмешивается, будучи сам полуевреем, в трудоустройство еврея-ученика (14); эмигрирует (32). В своем “свободомыслии” он не одинок – так или иначе его поддерживают и защищают друзья-подписанты и коллеги по Институту (3, 24, 25, 27); вчуже уважительно звучит даже реплика обозревателя с Радио (19). Главным оружием AZ служит профессионализм – к его научным заслугам апеллируют Шайкевич в ходе переаттестации (24) и оппоненты на защите (27), на свою назаменимость как переводчика с редким языком опирается он сам во взаимоотношениях с заказчиками из ЦК и МИДа (30, 33).

Наряду с серьезными политическими акциями, основным способом демонстрации идеологической независимости AZ является его фрондерское остроумие. Оно направляется на официальные святыни: апрельские тезисы Ленина (23); пропагандистские материалы Радио (уподобляемые религиозным) (14); идеологическую монополию партии в вопросах науки (1) и логической связности речей главы государства (33); практику подмены новостей ритуальными сообщениями (о ленинском юбилее) (16).

Позиция AZ и здесь, как правило, опирается на авторитет “Науки”. Таковы: замечание о наличии в сомали отрицательного спряжения, как бы нарочно созданного по заказу цензоров (8); “историко-научное” рассуждение о сходстве Радиокомитета со средневековыми монастырями (14); похвальба исправлением ошибок в правительственном тексте (33). Особо ядовитый характер носят остроты, построенные на полемическом присвоении советского этоса: слова о “нетоварищеском” поступке в разговоре с ректором (20) и о “нечестности”экзаменационного опроса с решениями съезда в руках (32); издевательские поучения начальнику отдела кадров о том, как надо выражаться по поводу книг Ленина (31), и работникам аппарата ЦК о необходимости с любовью исполнять свою работу (30) Весь этот юмор, однако, не оригинален, а принадлежит к определенной принятой стилистике, общей для “независимой” интеллигенции (см. остроту Щеглова о русской транскрипции для Подгорного [33]) и “слуг режима” (см. хохмы Довженко [15, 17], особенно вторую – о “профессоре”, переводящем уборщицу, и Романова – о бдительности по поводу частицы “не”[8]).

Негативное отношение AZ к власти не ограничивается полемическим отпором ей, а исходит из явно или неявно исповедуемой установки на “использование” ее в своих целях – научных и материальных. В материальном плане речь идет об основной и дополнительной зарплате, в научном – о возможности заниматься интересующими AZ исследованиями (языковой семантикой; экзотическим языком). Начальство (институтское, военное, радиокомитетское, киношное, цековское) рассматривается AZ и его коллегами-учеными как невежественный заказчик, наивно надеющийся получить нужный ему продукт (программу машинного перевода, пропагандистское воздействие на африканских потребителей) – продукт, который в действительности столь далек от реализации, что государственная поддержка фактически оказывается финансированием чисто исследовательских проектов.

Именно эту мысль AZ впрямую высказывает Евсееву под видом циничной насмешки над режимом, понятной лишь рафинированным интеллигентам (14). Особо шикарный жест в духе такого “кэмпового” обращения с официальным дискурсом8 представляет насыщение новаторской в лингвистическом отношении книги о сомалийском синтаксисе идеологически выдержанными цитатами из советских радиопередач (28). Прагматически наиболее выгодным осуществлением принципа “использования” становится полная подмена служебных обязанностей в “Информэлектро” собственными научными занятиями (32), а наиболее эффектным символически – триумф над заказчиками из ЦК в вопросе о сроках кинозаписи (30); в меньшем масштабе таково же манипулирование мидовцами по указанию Румшиского (33).

Возможности подобного карнавального торжества профессионала (так сказать, “буржуазного спеца”) над властью кроются, конечно, в ее собственном непрофессионализме, вытекающем из ее упора якобы на идеологию, а в действительности на чисто силовые приемы контроля. Вера в грубую силу налицо в запасании потенциального компромата на сомалийцев (12); в разнообразном давлении институтского начальства на AZ-подписанта (18, 20, 21, 24); в предложении цековского заказчика кинозаписи освободить AZ от его дел на основной работе (30); в реплике Наркевича о прямой зависимости научной аргументации от введения войск в Чехословакию (23); в дикторских выходах в эфир партийной редакторши (29).

Оборотной стороной силового произвола является фактический развал на всех участках истеблишмента: отсутствие компьютеров в учреждении, предположительно занимающемся машинным переводом (2); отсутствие специалистов (преподавателей и подготовленных аспирантов) и материалов по языку, изучаемому в аспирантуре (13); профессиональная непригодность специалистов по языку сомали в МИДе и в советском посольстве в Сомали, не говоря об отсутствии латинопишущей машинки в сомалийском отделе МИДа (33); приглашение по контракту на Радио полуграмотного диктора из Сомали (9); принятие в аспирантуру и на работу по сомали во всех отношениях непригодной кандидатки (29); неорганизованность цековских чиновников, полагающихся на штурмовщину под магическим лозунгом срочного ответственного задания (30); примитивный уровень работы с кадрами у начальника соответствующего отдела в “Информэлектро” (31, 32); низкая квалификация мидовцев, поготовивших речи президента (33).

4.

 Итак, практикуемые властью силовые меры вызывают – а демонстрируемое ею  профессиональное бессилие делает возможным – ответное силовое поведение интеллигентов (примеры см. выше в разделе об “использовании”). Такая зеркальность естественно чревата опасностью уподобления интеллигентов – власти. Элементы “уподобления” можно усмотреть во всех тех ситуациях, где интеллигент буквально или фигурально срастается с официальным начальством, например: в фигуре умолчания (о компьютерах), символически отождествляющей руководителя ЛМП Розенцвейга с секретными органами (2); в дикторстве AZ от имени Московского Радио (недаром Абди Хаши пытается увидеть в нем “товарища” [9]); во взятке конфетами ученому секретарю ИВЯ и в приглашении на защиту диссертации сомалийского дипломата (27); и, разумеется, в игриво мстительной демонстрации AZ собственной власти над заказчиками из ЦК (30).

Специального внимания заслуживает поведение, субъективно противостоящее политике властей, но обнаруживающие подспудную завороженность их могуществом. Таковы по видимости столь разные, а по сути схожие слова сочувствия, обращенные к AZ, с одной стороны, запуганным редактором многотиражки Комановским (22), а с другой, видным диссидентом Ивановым (24). В обоих случаях убеждение в неотвратимости спускаемой “сверху” кары составляет неотъемлемую часть подсоветской ментальности. У Комановского оно проникнуто всепоглощающим, мистическим, “вечно-жидовским” страхом, у Иванова, напротив, основано на якобы точной информации из высших эшелонов власти (в частности, возможно, от “своего” начальства типа академика-адмирала Берга [2]), но оба они признают единственным деятельным субъектом развертывающихся событий начальство и отказывают в аналогичном статусе рядовой массе. Иными словами, представление обоих о происходящем отмечено той же закрытой детерминированностью, что и официальный самообраз диктатуры. Сюда же примыкает принятие диссидентами официальной “табели о рангах”: ученый без степени (AZ) признается ими как бы де-факто несуществующим – во всяком случае для целей противостояния власти (3). Тем интереснее компромиссный исход переаттестации (24), свидетельствующий о принципиальной открытости процессов.

Суперменскому соревнованию AZ с властью, казалось бы, противоречит его бросающийся в глаза “отрыв от реальности”. AZ выбирает свою диссертационную специальность по карте (4); впервые видит нейлоновую рубашку на сомалийце (5); осмысляет реальную пронизанность сомалийской ментальности насилием, хорошо известную ему по книгам, опять-таки через посредство литературы (пушкинского “Анчара”) (5); обнаруживает полную наивность перед способным “зарезать” Ахмедом (6); предстает профессором не от мира сего на фоне Довженко и других радиокомитетских старожилов (15) и даже своего недавнего ученика, разъясняющего ему мотивы исчезновения сомалийских студентов по получении гонорара (11).

Интересным образом этот “отрыв от реальности” тоже находится в зеркальном соотношении с ситуацией в лагере властей, о невежестве и непрофессионализме которых речь уже шла. “Неинформированности” обеих сторон вторит дезориентация находящихся между ними “третьих сил”: диктора Абди, называющего AZ “товарищем” и плохо ориентирующегося в советской, да и сомалийской, политике (9, 10); студентов, наивно переоценивающих свой заработок (11); американского специалиста по МП, верящего в секретную мощь советской электроники (2).

Рассматриваемый “отрыв” AZ и других от реальности является следствием и проявлением традиционной оторванности русской интеллигенции как от “народной почвы”, так и от властных структур. Отрыв этот отчасти органичен, отчасти же культивируется сознательно, ибо позволяет интеллигенту занимать по отношению к “реальности” отчужденно свободную, безответственную – вплоть до суперменского аморализма – позицию,9 проявляющуся в перечисленных выше силовых стратегиях использования власти и уподобления ей.

Примечательной в этой связи чертой поведения AZ является также тщательное разделение им двух сфер деятельности – научной и деловой – на, так сказать, несообщающиеся сосуды. Свое подписанство он если не скрывает, то во всяком случае никак не рекламирует на Радио (19) и “Экспортфильме” (30), продолжая работать там как ни в чем не бывало во все время и даже после своих диссидентских перипетий. Собственно, одной из функций второй специальности (сомали) и второй работы (на радио и киностудии) и являлось с самого начала приобретение уязвимым интеллигентом дополнительной (по принципу катамарана) устойчивости в неверной советской обстановке. Ситуация, однако, существенно изменилась в момент подписания письма – акта сознательного, публичного, демонстративного неповиновения властям. Следование при этом более традиционной стратегии самосохранения путем ухода в нишу “другой работы” противоречит самой сути диссидентской акции, обнажая нравственную проблематичность фрондерского поведения AZ.

Несмотря на все попытки опротестования, осмеяния, использования и игнорирования власти, она остается бесспорной реальностью. Непреложным фактом является работа AZ – в роли редактора-цензора, а затем переводчика и диктора – на службе официальной советской политики, исполняемая им в обмен на деньги, социальный и интеллектуальный престиж, самообраз независимого человека и исследовательские возможности. Сосредоточение на своих сугубо научных интересах и силовых играх с властью на основе стратегии “отрыва” приводит к игнорированию еще одного аспекта реальности, имеющему серьезные моральные последствия.

Полемико-юмористическое и силовое обращение клише советской идеологии против носителей власти и их “кэмповое” использование в научных целях предполагают, поощряют или порождают пренебрежение к их прямому смыслу – реальному существованию тех проблем, ситуаций и людей, которые подразумеваются этими клише. Как показывает опыт неудачливой партийной дикторши (29), сомалийские радиослушатели действительно существуют, действительно слушают и действительно реагируют, хотя и не обязательно так, как это от них ожидается. Аналогичным образом, ереходя к опыту AZ, сомалийцы существуют не только как носители языка, подлежащего изучению и описанию, но и как реальные люди, жители реальной страны, переживающей определенный этап своей истории. И от этой реальности деятельность AZ, возможно, оказывается вовсе не столь оторванной, как он себе представляет. Не исключено, что советская пропаганда, ведущаяся с его профессиональной лингвистической помощью, вносит свой вклад в осуществление политики советского внедрения в Африку, в частности, в совершение военного переворота генералом Сиадом (10). Что же касается абсурдного характера этой политики – ее “оторванности” от жизни, то результатом этого становится отнюдь не полная и постоянная ее неэфективность (позволяющая AZ мысленно списывать политику со счета), а, напротив, ее дорогостоящее осуществление и еще более катастрофический последующий провал, губительные в какой-то мере для ее советских инициаторов, а затем и всего советского истеблишмента и народа, но в первую и самую непосредственную очередь, для ее африканских адресатов, в частности, для Сомали.

Таким образом, мысленное восприятие целого реального народа как неких абстрактных носителей языка, которые интересны лишь в качестве материала для научных исследований, проводимых за счет нереальных геополитических амбиций советской власти, оборачивается практическим соучастием в осуществлении этих амбиций и моральным уподоблением высокомерному игнорированию этого народа как полноценного субъекта истории. В неком глубоко ироническом смысле прав оказывается сомалиец-ленинист Хассан Касем, когда он объявляет AZ “маленьким интеллигентом”, не разбирающимся в политике (7). Проблема моральной ответственности AZ предстает аналогичной хрестоматийному случаю с физиком, участвующим в изобретении и производстве средств массового уничтожения, особенно, если он находится на службе у преступного тоталитарного режима.

Более или менее позитивный характер носят лишь эпизоды с переаттестацией, получением характеристики и защитой диссертации (24-27). Позитивны они не просто потому, что представляют собой “историю успеха”, success story (в конце концов, работа на радио и киностудии тоже развивается успешно), а ввиду того характера, который носит в них взаимодействие с властью. Несмотря на общую атмосферу противостояния и чисто силовые приемы, применяемые начальством (ректором, партбюро), взаимодействие с ним следует “парламентарной” тактике терпеливых переговоров, процедурных тонкостей, мелких уступок и взаимных компромиссов. Именно такая  тактика, вначале отвергаемая AZ с позиций “суперменского отрыва” как унизительно мелочная и “притворная” (21, 24), сочетая отдельные героические акции (в данном случае со стороны не AZ, а Шайкевича) с опорой на “общественное мнение”(в лице кафедральных почасовиков) (24), оказывается не только прагматически эффективной, но и исторически перспективной.

Действительно, этот опыт – в составе правозащитного движения в целом – может рассматриваться как прообраз тех демократических сдвигов, которым суждено было произойти в масштабе всей России полтора десятка лет спустя. А главное, он являет редкий случай практического успеха, приемлемого и в моральном отношении, – поистине образец, выражаясь в искандеровских терминах, “выхода”, обретаемого с помощью “нравственных мускулов”. Однако сочетание в этической мускулатуре того же AZ этих конструктивных черт с имморализмом “суперменского отрыва”, являющееся, в свою очередь, предвестием неустойчивости современной политической ситуации, свидетельствует скорее об уникальности таких “образцовых” моментов в истории общественной борьбы.

 ПРИМЕЧАНИЯ

1. См. Фазиль Искандер, “Избранное” (М.: Советский писатель, 1988), с. 258-287. Первая публикация – в “Новом мире”, 1969, No. 5.

2. См. Ст. Рассадин, “Игра и тайна в книгах Фазиля Искандера”, “Литературная газета”, 1990, No. 31 (1-е августа). За указание на эту статью я благодарен А. Л. Зорину.

3. Занимаясь с сомалийцами, AZ  как-то забывает, что перед ним, в сущности, бесписьменные дикари, что у них кровная месть, а национальный герой “Бешеный мулла” Ина Абдулла Хасан перебил больше своих соотечественников, отказывавшихся его поддержать, чем англичан, против которых восстал (в 1920-е годы).

4. А ныне – покойный.

5. А. К. Жолковский, “Синтаксис сомали. Глубинные и поверхностные структуры”, М.: Наука, 1971.

6. Ныне покойный.

7. См., например, мемуары В. В. Иванова “Голубой зверь”(“Знамя”, 1994. No. 1-3), а также некоторые из матералов “Из истории московско-такртуской семиотической школы” (“Новое литературное обозрение”, 1993, No. 3, c. 29-87)

8. О “кэмпе” см. Susan Sontag, “Notes on “Camp””, in her “Against Interpretation and Other Essays” (New York: Farrar, Strauss and Giroux, 1961), p. 275-292.

9. Интересные соображения о своеобразной безграничности свободы русского дворянина (например, Льва Толстого), никак не участвующего в законодательной и административной практике своей страны, по сравнению с ограничениями, накладываемыми на англичанина его причастностью к законодательству и ответственностью перед законом, см. в кн. John Bayley, “Tolstoy and the Novel” (London: Chatto & Windus, 1968), p. 16 ff.