Mосква: Школа “Языки Русской Культуры”. 1999.
А. К. Жолковский.
Глава II
Проблемы с гостями, или не надо иметь родственников
1. Гости и страх воровства
В первой главе я для затравки разобрал три примера, так или иначе связанные с любовной тематикой. Это, однако, не значит, будто комические параллели к неврозам из ПВС носят сугубо сексуальный характер или что избранный подход, ввиду своего «фрейдистского» в широком смысле направления, применим исключительно к подобным сюжетам. Рассмотрим поэтому пример другого рода – рассказ «Гости» (1927 г.).
За гостем «нынче… приходится… следить… чтоб пальто свое надел… Еду-то, конечно, пущай берет». Супруги Зефировы устроили вечеринку, полагая, что втроем-то, вместе с «жениным папой», они «очень свободно за гостями доглядеть» могут. Но старик и сам хозяин вскоре «нажрались», а хозяйка вдруг обнаружила, что «кто-то сейчас выкрутил в уборной электрическую лампочку в двадцать пять свечей». Устраивается «поголовный обыск»: закрываются двери, выворачиваются карманы, «но ничего такого предосудительного, кроме нескольких бутербродов и полбутылки мадеры, двух небольших рюмок и одного графина, обнаружено не было… [М]ожет быть, кто и со стороны… вывинтил лампу… А утром… [о]казалось, что хозяин из боязни… что… могут слимонить лампочку, выкрутил ее и положил в боковой карман. Там она и разбилась».
Сквозь привычную оболочку рассказа о пьянстве и воровстве здесь явственно проступают инвариантные невротические мотивы – сложное отношение к еде и раздеванию и страх ущерба. Остановимся на этом последнем, образующем стержень сюжета и роднящем его с широким классом зощенковских мотивов.
Говоря о вороватости «уважаемых граждан», Ходасевич замечает:
«Недаром они постоянно друг друга подозревают. Позвал хозяин студента ВУЗа дрова колоть… Вот “студент дрова носит, а хозяйка по квартире мечется – вещи пересчитывает – не спер бы, боится. А сын ее, Мишка, у вешалки польты считает. Ах, думаю, чертова мещанка! А сам я пальтишко свое снял, отнес в комнату и газетой прикрыл”» (Ходасевич: 531; цитируется рассказ «Случай», 1924 г.).
Примечательно, что ожидаемого воровства здесь (как и в «Гостях») не происходит, так что персонажи подозревают друг друга как раз «даром». Как это ни парадоксально, поэт, наследник Серебряного века, Ходасевич исходит из социально-материалистического воззрения, что искусство отражает быт («вещи»), тогда как предполагаемый «советский сатирик» Зощенко, напротив, поглощен изображением своих собственных страхов («душевных состояний»).
Находится соответствующий эпизод и в ПВС. Он называется «Закрывайте двери»:
Перед сном «Леля говорит:”Сегодня непременно придут воры”… Положим, если закрыть двери, они не придут. Я кричу взрослым…: “Не забудьте закрыть двери!” …Я лежу, закрывшись с головой одеялом… Все спят. Но мне не спится. Двери, конечно, закрыты. Я сам слышал, как щелкнул крючок, но закрыты ли окна? Я встаю с постели. Подхожу к окну. Пробую крючок. Закрыто. Может быть в той комнате забыли закрыть окно? Осторожно ступая, я иду в соседнюю комнату. Ощупью нахожу крючок на окне. Вдруг что-то со звоном и треском падает на пол. Я слышу испуганный голос мамы: “Что! Кто там?.. Воры! ” – “Где, где воры? ” – кричу я матери. В доме переполох. Все прибегают. Зажигают лампу. На полу лежит разбитая ваза с цветами. Мать успокаивает меня. И я снова ложусь в постель, закрываюсь с головой одеялом» (3: 534–535).
Сходство с «Гостями» очевидно, вплоть до закрывания дверей и даже финального элемента “разбитости” (лампочки; вазы). А главное – автобиографический персонаж (МЗ), как и «мещанин» Зефиров, оказывается сам виноват, ибо подозрения реальнее воров даже в его младенческом опыте.
«[Э]тот страх я испытывал не только во сне… Ведь это я – мальчик, а потом юноша и, наконец, взрослый – кричал: “Закрывайте двери” … И каждый вечер тщательно проверял крючки и запоры на дверях, на окнах. Я не мог заснуть, если дверь была открыта. Если на дверях не было крючка или задвижки, я ставил стул и на стул укладывал чемодан или какие-нибудь вещи с надеждой, что они упадут и разбудят меня, если кто-то попытается войти в мою комнату» (ПВС; 3: 604).
Советская оргия воровства наложится в дальнейшем на уже готовую паранойю и тем пышнее расцветет в зощенковских рассказах.
В сюжетах о воровстве действительно высок процент “ложных подозрений”, которые нередко выливаются в “неадекватную реакцию” или каким-либо еще более причудливым образом сочетаются с ней.
Рассказчик чует на лестнице бандита, тот бросается на него и гонится за ним, но оказывается столь же подозрительным соседом («Мокрое дело»). Первого апреля соседка стучит в дверь с криком: «Горим!» Рассказчик не верит, но пожар оказывается настоящим. «[В]сю эту историю я наврал… Где это видано, чтоб женщина на пожаре упреждала своих соседей об опасности да еще наверх за этим бегала?» («Шутка»). Рассказчик и жена слышат крик соседки, полагают, что ее грабят, решают не вмешиваться, загораживают дверь комодом; так же поступают остальные жильцы, но оказывается, что это жар («Событие»). Врача с большим мешком ошибочно подозревают в незаконном вывозе зерна из деревни, обыскивают, вынуждены извиниться («Доктор медицины»). Для «нервного человека… отдельное путешествие от вещей [в автобусе Севастополь – Ялта]… как-то морально тяжело переносить», – то ли «сопрут», то ли «завезут» («Порицание Крыму»). Женщина продает сапоги, подозревает, что взявший их примерить не вернется, кричит караул, ей сочувствуют, дают кто сколько может, она уходит, ее догоняет покупатель – «он уже хотел [их] в милицию нести, чтобы невольно не оказаться вором» («Сапоги»). Следователь по делу о пропаже козы, развивает серию гипотез о картине кражи и личности вора, но коза обнаруживается на крыше. Не подтверждается и новое подозрение – что вор подоил козу; ее подоила хозяйка, пока муж, опасаясь, что «коза еще раз пропадет», выгонял со двора посторонних («Загадочное происшествие»).
Как если бы реальных и воображаемых хищений было недостаточно, зощенковские герои пускаются на провокационные ” инсценировки” воровства.
«Сильно уставшая или больная» на вид гражданка подлавливает в трамвае потенциальных воров, кладя на соседнее сиденье привлекательный пакет. Любопытный рассказчик «Сбивает [ее]… с плану», и никто не попадается («На живца»). Леля и Минька (“я”) кладут на виду красивый пакет, прохожий хватает его, и ему на руку выпрыгивает лягушка. Десяток лет спустя, рассказчик – голодный студент в чужом городе видит на улице набитый кошелек, тянет к нему руку, но тот отъезжает в сторону, и слышится детский хохот. Повзрослевший рассказчик, наконец, наказан за свои детские грехи («Находка»).
Отметим единый нерв, связывающий «мещанку» из «На живца» с “автобиографическими” Минькой и его взрослой ипостасью. Кстати, и в «Случае», и «Загадочном происшествии» тоже фигурирует «Мишка/Минька» – член якобы обокраденной семьи.
Но продолжим примеры “инсценировок”.
Пытаясь скрыть растрату, управдом приглашает профессионального вора, чтобы тот связал и вроде как ограбил его, но тот начинает и действительно прихватывать кое-какие ценности; управдом поднимает крик, и милиция накрывает обоих «(Спец»)[1]. Заведующий магазином, счетовод и кассирша раздувают масштабы украденного в расчете на компенсацию «убытков», что выясняется, когда возмущенный сторож сознается в краже, но гораздо более мелкой («Интересная кража в кооперативе»)[2].
Здесь имеет место и реальная кража, но в центре внимания не она, а надстроенная над ней «коварная игра фантазии» (3: 303).
Еще одна вариация на тему недоверия (и поставленной ему на службу «фантазии») – изобретение “превентивных мер”, часто включающих попытку не заснуть:
Рассказчик подозревает соседа по ночлегу в планах грабежа и убийства, старается не спать, засыпает, видит страшный сон, разоблачает подозреваемого, но тот оказывается мирным контрабандистом, и рассказчика прогоняют («Гиблое место»). Бабка на вокзале не сходит со своего узла, чтобы его не сперли. Она дремлет, ее толкают, как бы невзначай роняют перед ней трешку и, пока она занята ее незаметным присвоением, уносят узел («Узел»). Пассажир кладет чемодан под голову и засыпает. С него начинают стаскивать сапоги, он хочет погнаться за вором, но в полуспущенных сапогах не может, а чемодан тем временем исчезает («Рассказ о том, как чемодан украли»). Сторож магазина сидит между двух запертых дверей – защищенный таким образом и от воров, и от соблазна украсть самому («Ночное происшествие»). Зубной врач запирает очередного пациента в пустой столовой, объясняя это вороватостью посетителей. После приема пациент на улице рассматривает украденную им малоинтересную скатерть («Авантюрный рассказ»). Задержавшийся в гостях рассказчик не может выйти из запертого дома, с трудом вызывает перепуганного дворника, который подозрительно допрашивает его как вероятного грабителя и убийцу и лишь под грубым давлением выпускает («У подъезда»). Опасаясь похитителей, рассказчик таскает велосипед с собой на верхние этажи, поскольку «человеку со здоровой психикой не составляет труда понести на себе машину»; он надрывается и вынужден лечиться («Каторга»).
Упор на меры предотвращения – вполне в духе слежки за гостями («Гости»), изгнания посторонних со двора («Загадочное происшествие») и укрепления запертой двери комодом или чемоданом на стуле (ПВС) – делается независимо от того, имеет ли место реальная кража. Очевидны как внутренние сходства между этими сюжетами (запертый сторож, кражи нет; запертый вор-пациент, кража есть; запертый гость, кражи нет), так и переклички с другими: в «Узле» и «Чемодане» воры применяют технику из «На живца»; в сюжетах без особой нужды фигурируют врачи и больные; а попытки жертв быть начеку даже во сне напоминают аналогичный опыт МЗ-ребенка в ПВС.
Наконец, многочисленны случаи смещения акцента с кражи на какие-то сопутствующие обстоятельства, чем иллюстрируется идея, что “дело не в воровстве”, а в каких-то более глубоких чертах человеческой психологии.
В день Первомая вор решает по-робингудовски подсунуть украденную серебряную пудреницу бедному человеку, но попадается, так как у того нет карманов; его ловят, но отпускают («Бедный человек»). У героя в трамвае крадут часы, он ошибочно подозревает свою даму, а затем и сам оказывается давно разыскиваемым преступником и арестовывается («Часы»). Бандиты окончательно спаивают уже клюкнувшего в ресторане гражданина, а затем на улице бьют, раздевают и обирают его. Воров вскоре задерживают, а устыженную жертву ищут долго, но находят и опознают с помощью преступников («На дне»). Рассказчик проникает, сославшись на свою «нервность», в пустой кабинет неуловимого бюрократа Фокина. Другой посетитель принимает его за Фокина и дарит ему зажигалку, а убедившись в недоразумении, лезет за ней к нему в карман. Рассказчик возмущенно обороняется и не сразу возвращает ее («Фокин-Мокин»). Девочка уходит из магазина в понравившихся ей баретках, чтобы «папаня» опять не уклонился от покупки «по причине все той же дороговизны» («Рассказ о том, как девочке сапожки покупали»).
Помимо инвариантов, положенных в основу классификации, в приведенных примерах очевидно присутствие еще ряда постоянных мотивов. Таковы, например, “невольное воровство” («Фокин-Мокин»), «Бедный человек», «Сапоги», «Порицание Крыму», «Спец», «Интересная кража» рассказ о покупке бареток); и конструкция “сам пострадавший – виновник”, реальный или потенциальный, если не данной кражи, то какого-нибудь другого преступления («Интересная кража», «Узел», «Часы», «Бедный человек», «Ночное происшествие»)[3].
Во всем этом просматривается общая тенденция поместить эпицентр хищения не “вовне” – не в объекте, не в социальном пространстве, а “внутри” – в «состояниях» отнюдь не «здоровой психики» субъекта. Этим субъектом может быть и смехотворно вороватый «мещанин», и сравнительно честный рассказчик, и квази-автобиографический Минька, и даже авторское “я” из ПВС. Когда у Зощенко все, в том числе жертва, оказываются преступниками, то за этим слышится не снисходительное карамзинское «Воруют» (кстати, приводимое Зощенко в ГК; 3: 179), а напряженное зощенковское “я сам виноват” – тема, пронизывающая ПВС[4].
2. Страхи по другим поводам
Аналогично и совершающееся вне сферы воровства. Теми же “прописями страха” оформляются неврозы по поводу самых разных «больших предметов» (выражение Зощенко) и ситуаций – дележа денег в семье, болезни, секса, воды, ножа, выстрела, открытого пространства («улицы») и других.
В pendant к “подозрениям в воровстве” можно выделить более общий мотив “недоверия”. Начнем с его чистых, почти эмблематических проявлений.
Через историю выигрыша по облигации рефреном проходят слова жены героя: «я… непременно знаю, что произойдет какое-нибудь такое, благодаря чему я скорей всего не увижу этих денег»; так и случается («Трагикомический рассказ про человека, выигравшего деньги»). Ответственный съемщик квартиры буквально ночей не спит, тревожась, сколько надо брать с рассказчика, использующего электросеть в качестве антенны для детекторного приемника (не потребляющего никакой дополнительной энергии); приемник отключают («Неприятность»).
Один из характерных гротескных минисюжетов с недоверием” состоит в том, что оно рассеивается, когда выясняется другая “справедливая” – причина беды.
После кампании ликбеза в ведомости вдруг обнаруживается подпись в виде крестика. Расследование разрешается благополучно: некто Хлебников, грамотный, в пьяном виде смог вывести лишь первую букву фамилии («Ошибочка»). Видя, как пассажир покрикивает на старуху, несущую его корзину, окружающие возмущаются эксплуатацией прислуги, но узнав, что это его мать, извиняются («Гримаса нэпа»). Герой настойчиво прорывается в ресторан, говоря, что его рабочая одежда – не основание не впускать его. В милиции он узнает, что его выперли как пьяного, и радуется торжеству справедливости («Рабочий костюм»).
Многочисленные “ипохондрические” сюжеты, проецирующие недоверие в излюбленную Зощенко область медицины.
Простудившийся герой, «будучи от природы мнительным»[5], решает, что он при смерти, и вызывает из далеких мест своего вздорного папашу («Огни большого города»). Рассказчик пожимает руку посетителю, оказывающемуся прокаженным, и несколько лет боится заражения («Рука ближнего»)[6]. В комнате уехавшего лечиться человека мяукает кошка; соседская девочка подсовывает ей еду под дверь. Вернувшемуся соседу говорят, что его кошечка «может быть… больна и лежит с температурой на вашей кровати», но она оказывается приблудной («Умная Тамара»).
Совмещением ипохондрии с агорафобией кровати[7] является стремление/недоверие к сну на улице.
«Он под крышей не любил в пьяном виде спать… завсегда чистое небо до себя требовал… Еще, спасибо, думает, на дворе прилег, а нуте на улице: мотор может меня раздавить или собака может чего-нибудь такое отгрызть. Надо, думает, полегче пить» («Землетрясение»). «У кого нервы не в порядке, тот обыкновенно не берется под открытым небом спать. Он пугается, что лошадь его ногой зацепит или букашки в рот наберутся… [или] как бы у него во время сна брюки не унесли… [А]ртисты скорее откажутся от еды (!), чем они позволят себе заснуть на вольном воздухе». Далее речь идет о нехватке гостиничных мест («Артисты приехали»).
И, конечно, распространены сюжеты со страхами вокруг воды.
Устроив потоп в гостиничном номере, приезжий опасается штрафа, но напрасно, – администрация считает себя ответственной и даже возмещает ему убытки («Водяная ферия»). По ходу крещения ребенка как антирелигиозно настроенным отцом, так и священником муссируются страхи, что ребенок простудится или его «теперь… всю жизнь будет лихорадить» («Роза-Мария»)[8]. Спасаясь с потопленного парохода, рассказчик держится за мину, раздираемый между страхом утонуть и подорваться; его спасают («Рогулька»). При виде надписи «Уровень воды 23 сентября 1924 г.» на высоте второго этажа рассказчику начинают «всякие ужасные картины рисоваться», но выясняется, что доску прибили повыше, ибо хулиганы «[з]авсегда срывали фактический уровень… А касаемо воды – тут мельче колена было. – Ну, говорю, и черт с вами. Тоните» («Утонувший домик»)[9].
Наконец, “недоверие” процветает на почве любовных и семейных коллизий.
Необоснованно опасаясь реакции мужа любимой женщины, герой дважды в жизни теряет ее («Двадцать лет спустя»)[10]. Пассажирка просит кого-нибудь посмотреть за ее младенцем, пока она поест на станции. Она долго не возвращается, вызывая подозрение, что она подкинула ребенка (ГК, «Происшествие»).
“Недоверие” легко принимает панические масштабы и приводит к “неадекватным ответным действиям”, часто насильственным и имеющим “медицинскую” подоплеку.
Рассказчик разговаривается в поезде с интересным пассажиром, а узнав, что тут едут «психические», бросается отнимать нож у одного из соседей, как раз «нормального» – как и он сам (ГК-У, «Мелкий случай…»). Увидев, что пациент, расстроенный отсутствием заболевания (и значит, повода для отпуска), сунул руку в карман, врач поднимает крик, что его убивают; пациента хватают, обыскивают, «а только ничего такого, кроме махорки, не на[ходят]» («На посту»). Пациент лечится от курения гипнозом, расплачивается «самой крупной купюрой», решает, что «чертов медик заместо рубля [внушил] пятерку ему дать», и припугнув его побоями, получает деньги назад («Гипноз»). Публика, «[н]атерпе[вш]ись… страху» из-за слухов о бешеных собаках, дико набрасывается на пробегающую собаку; ее пристреливают, но тут объявляется хозяин, скрывавшийся от выстрелов, и объясняет, что она нормальная («Бешенство»). Рассказчик вызывает скорую человеку, сломавшему ногу, но оказывается, что это протез, и рассказчику придется отвечать за ложный вызов. Поэтому – [п]ущай убивают на моих глазах человека – нипочем не поверю… может, для киносъемки его убивают. И вообще ничему не верю – время такое после войны невероятное» («Гибель человека»).
В редких случаях “ответные меры”, вызванные “недоверием”, приносят позитивные плоды – в духе мотива “благотворной некультурности” (в смысле Щеглов 1986а), поставленного на службу улыбательной соцреалистической сатире:
Темная жена ответственного работника находит у мужа надушенное письмо, подозревает измену, научается читать и убеждается, что письмо – от заботливой коммунистки, настаивающей на ликвидации безграмотности жены («Рассказ о письме и о неграмотной женщине»).
Предпринимаются и провокационные “испытания”, призванные то ли рассеять, то ли обосновать “недоверие”. В слабой форме они носят мысленный, предварительный или рутинный характер:
Валяющийся на улице пьяный жалуется на «малосердечных» прохожих: «Нога, скажем, у меня, у невыпившего, не аккуратно подогнулась… Или вообщедыханье у меня сперло… Или… грабители меня раздели… А тут, значит, так и шагай через меня, через невыпившего, так и при… по своим делам…» («Трезвые мысли»). Уйдя от мужа-драчуна, женщина решает было стать проституткой, но первому же «хахалю» дает возмущенный отпор («Да, может, это порядочная дама вышедши к воротам подышать вечерней прохладой?») и даже хочет «по морде его лупцевать» («Нервы» / «Крепкая женщина»). Иностранные туристы требуют в гастрономе, чтобы им свешали последовательно пять, десять и сто восемь кило масла, но затем исчезают – они «хотели поглядеть, свободно ли у нас в стране продается масло» («Нетактично поступили»). Весь рассказ строится вокруг ожидания пожарной командой учебной тревоги («Тревога»).
Интересная автобиографическая параллель к фиксации на “проверках” – случай из личной жизни Зощенко, записанный с его слов рядом мемуаристов.
Договорившись связаться с женщиной тайно от ее мужа и любовника через почту до востребования, МЗ сам послал себе письмо, «чтобы проверить почтовых работников Ялты», т. е. надежность назначения свидания по почте, рассудив, что если вместе с письмом от женщины будет два конверта, то служащая наверняка не пропустит их. Письмо попало в руки перлюстраторов, о чем Зощенко узнал лишь через много лет, причем тоже в ходе адюльтера (см. 1975: 105–108, 1991а: 141 со ссылкой на дневник Чуковского [1 апреля 1958], а также: Гитович: 279–281; Косцинский 1979; Леонтьева: 467–469; Чудакова 177).
Следующая ступень – более или менее корректно доведенные до конца эксперименты-розыгрыши, причем слово «испытание» может эмблематически выноситься в заголовок:
Комиссар прячется в чулане и проверяет лояльность служащих, инсценировав возвращение белых; только один ведет себя достойно («Испытание героев»). Мужчина, ушедший к более молодой жене, с фронта сообщает ей о ранении и ампутации ноги; она отвечает, что ему лучше «находиться на государственном обеспечении». Тогда он пишет бывшей жене, и та готова принять его. Он возвращается целый и невредимый и уходит к первой жене; вторая тем временем нашла себе другого («Испытание»).
Наконец, иногда применяется “разведка боем”, приводящая к реальным последствиям.
Желая «испробовать» диктофон, собравшиеся начинают ругаться в него все громче и грубее, затем топать вокруг него и, наконец, стреляют рядом с ним из нагана; аппарат ломается («Диктофон»). Получив от сына перевод, герой напивается, гордится, что «мужик в такой силе посля революции»; проверяя свою власть, он все больше распоясывается, его арестовывают и он констатирует, что «[в]рут, черти» («Фома неверный»). При виде поливальной машины рассказчик, «конечно, прижался к ограде… Поскольку [поливальщик]… вряд ли… уважит ходьбу двух отдельных людей… [А] идущий впереди… пошел напролом… и был облит, так сказать, охлажден в своем оптимизме» («На улице»).
“Превентивные меры» принимаются в сферах личной жизни, медицинского, бытового и транспортного обслуживания, а также имущественных отношений.
Сергей Хренов берет у возлюбленной расписку об отказе «в случае чего» от алиментов, однако в дальнейшем суд приговаривает его к уплате («Последний рассказ… “Коварство и любовь”»)[11]. Рассказчик дает фельдшеру чаевые, тот начинает чересчур стараться, перегревает ванную и т. п., и рассказчик прекращает выплаты («Плохой обычай»). Рассказчик покупает новую рубашку, как «человек ужасно какой чистоплотный» («мало ли кто руками хватался» за нее?), отдает ее в стирку, и она садится («Рубашка фантази»). Весовщик отбраковывает «слабую тару», давая заработать «укрепляющему» ее сообщнику. Рассказчику кажется, что его тара тоже слабая, и он обращается к сообщнику заранее, что приводит к разоблачению махинации (ГК-К, «Мелкий случай…»). Чтобы достать билет на поезд, рассказчик пускается на хитрости, но оказывается, что билеты свободно продаются в кассе («Поездка в город Топцы»). Нэпмана вызывают в ГПУ – как выясняется, всего лишь свидетелем, но тем временем родственники, сидевшие за его столом и «жр[авшие его] продукты без устали», предполагают «высшую меру» и распродают все его имущество («Спешное дело» и комедия «Преступление и наказание»).
По поводу последнего сюжета замечу, что эзоповско-соглашательское перекладывание вины с ГПУ на нэпманов находит психологическое объяснение в общей приверженности автора глубинному принципу “[я] сам виноват”[12].
Проявления конструкции “дело не в этом” особенно многочисленны в медицинской сфере. Это всевозможные “симулятивные” стратегии, с примерами которых мы отчасти уже сталкивались под иными рубриками:
«Огни большого города» (персонаж заболевает, но далеко не смертельно), «На посту» (пациент здоров), «Бешенство» (в отличие от людей, собака не бешеная), «Мелкий случай» в поезде из ГК (рассказчик набрасывается на нормального пассажира), «Гибель человека» (сломан протез), «Трезвые мысли» (болезни фигурируют в мысленном эксперименте), «Испытание» (нога не ампутирована), «Плохой обычай» (пациенту не нужно дополнительного внимания фельдшера).
Неудивительная у автора, озабоченного вопросами здоровья, симулятивная тема разрабатывается с большим разнообразием. Подобно “невольному воровству”, распространена и “невольная симуляция”[13]. Часто она имеет ипохондрические корни – в представлениях либо самих “больных”, либо окружающих (например, беспокойных родителей).
Рассказчик здоров, но «остерега[ется], что… окопчики и на [нем] скажутся». Заметив, что у него нездоровый цвет лица, он обращается к врачу, тот «говорит: симуляция». Рассказчик начинает «собираться к профессору», бреется и обнаруживает, что у него «щека белая, здоровая, и румянец на ней играет», – он просто дня четыре не умывался, поскольку «на кухне у нас холодно и неуютно. Прямо мыться… неохота» («Четыре дня»)[14]. Четырехлетний Петя все время падает. Вызванный доктор находит его здоровым, хотят звать профессора, но другой мальчик замечает, что те простудятся. Чтобы раздобыть деньги на мороженое, дети пускаются на жульничество, наказываются лишением мороженого на два года и помнят об этом всю жизнь («Калоши и мороженое»). Старик засыпает летаргическим сном, его хотят хоронить, он пробуждается, похоронную карету отсылают, но вскоре он действительно умирает («Рассказ о беспокойном старике»).
В последнем случае винить окружающих в неправильном диагнозе как будто не приходится, хотя рассказ играет достаточно мрачными обертонами[15]. А часто”медицинские ошибки” носят и подлинно зловещий характер, демонстрируя нешуточную связь медицины и власти. Эта проблема занимала Зощенко задолго до Мишеля Фуко, и мы вернемся к ней в гл. IV, где естественное место найдет себе и “симуляция”. Сейчас, однако, нас интересуют мотивы типа “дело не в медицине” и “сам виноват”, например, ситуации, где больные в том или ином смысле сами усугубляют собственное состояние. Они могут осуществлять это
– чисто словесно, в порядке ипохондрического соревнования:
Ожидающие приема больные обсуждают свои заболевания – «хвастаются», у кого болезнь более серьезная, а то и смертельная («Больные»);
– своим образом жизни, прежде всего, пьянством:
«Знакомый ветеринарный фельдшер» находит у алкоголика «полную девальвацию. Где… печень, где мочевой пузырь, распознать… нет никакой возможности… Врач никакой девальвации не на[ходит]», но велит бросить пить. Однако в ресторане вместо лимонада подают водку, и герой опять спивается («Лимонад»);
– усиленным лечением:
Герой лечится сначала от худобы, а затем от ожирения. Ходьба не помогает, ибо развивает слишком сильный аппетит. Надо ехать на курорт. Возможно, он похудеет от добывания справок и билетов («Любитель»). Нервная жена рассказчика капризно требует новых капель, он по ошибке приносит не те, и они успокаивают ее, свалив с ног на неделю («Несчастный случай»);
– и даже рискованными симуляциями-розыгрышами:
Завидуя Миньке, который часто хворает, в результате чего родители засыпают его подарками, Леля притворяется, что проглотила бильярдный шарик: он «катается… внутри… от этого щекотно и хочется какое и апельсинов»; родители хотят вызвать доктора, но обнаружив, что все шары на месте, наказывают Лелю. Вспомнив эту историю, взрослый рассказчик едет в гости к Леле в другой город и осыпает подарками всю ее семью («Тридцать лет спустя»).
К “симуляциям» примыкают “болезни, неподвластные медицине”:
Врач расспрашивает пациента о его душевных травмах, но выяснив, что тот потерял сон из-за обилия родственников в квартире, говорит: «[К]акого же черта вы ко мне пришли?» Рассказчик глядит на «глуповатое лицо» следующего пациента и думает, что и тому «медицина… не поможет» («Врачевание и психика»). Темная крестьянка приходит на прием к фельдшеру, говоря, что она «вся насквозь больная…[с]ердце гниет заживо» – от страха, что ее бросит ее просвещенный муж-депутат; порошков ей не надо, а надо узнать про дроби. «К учителю, – сказал фельдшер, вздыхая. – Медицины это не касается» («Пациентка»).
В духе «научно обоснованных» рецептов из ПВС и ВМ, подобные “экзистенциальные заболевания” требуют не обычного лечения, а радикальных перемен в образе жизни, – недаром пионерская работа фон Вирен-Гарчински 1967 была вдохновлена попыткой соотнести с ПВС рассказ «Врачевание и психика».
3. Гости, хозяева, нищие и “я”
Но вернемся к «Гостям». При всей важности для этого рассказа “воровской” темы, в заголовок вынесена не она, а другая – тоже инвариантная у Зощенко. Конфронтации между гостями и хозяевами нередко наносят вполне “осязаемый ущерб” той или другой стороне, происходят на материале различных характерных фобий (воды, еды, пожара, кровати, кражи имущества, боязни начальства) и разжигают внутрисемейные конфликты.
В «Водяной феерии» потоп в гостинице вызывается тем, что к приезжему стали заходить приятели – пофилософствовать и помыться; одна родственница «час с четвертью не выходила из ванны», а другой гость роковым образом забыл закрыть кран[16]. Бабушка, любящая Миньку, но не Лелю, приезжая в гости, дарит Миньке пирожные и деньги. Леля обижается, скандалит, бабушка грозится больше не приезжать, папа учит Миньку делиться с Лелей, та объедается и заболевает («Бабушкин подарок»). Леля и Минька любят ужинать с гостями, но слишком разговорчивы и затмевают папиного начальника. Тот жалуется: «когда я… вспоминаю про ваших детей, мне прямо неохота к вам идти». Папа запрещает детям говорить за столом, и они молчат, даже когда Леля роняет масло в чай начальника («Золотые слова»). Рассказчик останавливается на ночлег у крестьянина, который отдает ему кровать матери. Под утро гость обнаруживает, что спал на ложе из грязных тряпок. Вся семья тоже спит где попало («Наше гостеприимство»). Рассказчик останавливается у крестьянина, которые не может ему отказать в пасхальную ночь, но его заедают блохи; сначала верующий хозяин запрещает их убивать, но потом, сам замученный ими, разрешает («Святая ночь»). Виновником поджога оказывается гостивший у жильцов родственник, он же – родственник бывшего владельца, надеявшийся после пожара добраться до зарытых драгоценностей («Загадочное преступление»).
Часто реальный ущерб отсутствует или незначителен по сравнению с масштабом вызываемых им “опасений и претензий” и радостью избавления от “гостевой” ситуации.
Хозяин, его жена и сын, последний – особенно откровенно, обсуждают при гостях дороговизну угощения; гости расходятся («Хозрасчет»). Интурист-эмигрант посещает местность, где у него была дача и романы с дачницами, и счастлив узнать, что она сгорела и, значит, никому не досталась («Дача Петра Свинцова»)[17]. Сбежавшая из зоопарка обезьяна поселяется у Алеши и его бабушки, которая «сразу ее не взлюбила» за то, что та схватила ее конфету: «Кто-нибудь один из нас двоих должен находиться в зоологическом саду» («Приключения обезьяны»).
Стороны не останавливаются перед “ответными мерами”.
Приглашенный на поминки рассказчик надтрескивает стакан, в ответ на что вдова и ее деверь, объедающийся арбузом, пускаются в рассуждения о разорительности приема гостей, каковым «прямо морды надо арбузом разбивать». Рассказчик отвечает, что «чай у вас шваброй пахнет… три стакана и одну кружку разбить – и то мало». Дело передается в суд («Стакан»). Герой без подарка едет на именины, спрыгивает с трамвая на ходу, в милиции выдает себя за именинника, приходит, когда все съедено, и думает: “Ничего!… Я ему тоже хороший подарок преподнес». На другой день, узнав, что имениннику прислан штраф, он дарит ему десятку; тот обо всем догадывается, и героя наказывают («Рассказ о подлеце»). «Передовой» герой пытается не реагировать на то, что в комнате у жены допоздна «сидят гости[, в]ернее… гость», но в конце концов выгоняет его («Новый человек»).
В другом рассказе («Муж») та же “сексуально-гостевая” и отчасти “идеологическая” коллизия разрешается с привлечением мотива “испытание”, а главное – властных структур, разговор о которых впереди (см. гл. IV), но примечателен сам факт сращения гостевого мотива с властным.
“Антигостевые” меры могут приниматься и “превентивно”:
Хозяин с гордостью рассказывает гостью, что они теперь не угощают, ибо и сами питаются в столовой, освободив жену от кухни ради заказов на шитье. Гость говорит, что «хрен редьки не слаще. То кузня, то шитье», и уходит, а хозяин объясняет жене его «желчь» тем, что его не покормили («Семейное счастье»; ср. вариант без гостей – рассказ «300%»). Герой идет на поминки малознакомого сослуживца, родственники которого заявляют, что тот «заш[ел] сюда пожрать», и за руки выводят его. Рассказчик утешает его и дарит ему книгу («Поминки»; ср. выше сходные мотивы в рассказе «Стакан»). В «Елке» Леля и Минька заранее хватают с елки подарки, и детям гостей достаются поврежденные вещи. Гости протестуют, на что Минька заявляет: «можете все уходить, и тогда все игрушки нам останутся». Папа наказывает детей и раздает все гостям.
“Превентивной мерой” (со стороны гостей) можно считать и предусмотрительную “непокупку подарка” в «Рассказе о подлеце», а также распродажу имущества в «Спешном деле».
Бросается в глаза освещение гостевой ситуации с разных точек зрения – как хозяев («Гости», «Елка», «Новый человек», «Муж», «Хозрасчет»), так и гостей («Стакан», «Поминки», «Рассказ о подлеце», «Семейное счастье»), причем виновной может оказываться любая из сторон. Любопытен в этом смысле «Барон Некс»:
Барон всячески балует приглашенных работников и не отходит от них ни на шаг; они подозревают его в недоверии, но оказывается, что около них у него восстанавливается здоровый аппетит. Барон зовет их и на следующее лето, но они уклоняются.
Здесь зощенковская гостевая ситуация вывернута наизнанку и оригинально совмещена с темами еды, здоровья и недоверия; перед нами своеобразная «Демьянова уха» à la Зощенко. Этим подтверждаются как основные параметры гостевого топоса, так и интерес Зощенко к ролевым инверсиям.
Другая характерная черта – “участие детей” (Лешки в «Хозрасчете», Лели и Миньки в «Елке», «Бабушкином подарке», «Золотых словах»), с особой прямотой формулирующих нежелание делиться. Эта архетипическая “безыскусность” детей несет у Зощенко специальную функцию. Нахальные дети (здесь, как и выше – в историях с козой, «находкой» и баретками), особенно “автобиографический” Минька, перебрасывают мостик от авторского “я”, детская ипостась которого известна нам по ПВС, к взрослым «мещанам». Способствуют этому и повествование от лица или с точки зрения «отрицательного» героя, а также знаменательные свидетельства в ПВС о “расщеплении личности ‘я’”.
С примерами такого расщепления мы уже столкнулись, соотнеся рассказы «Находка» и «На живца». Особенно красноречив эпизод «Безумие» из ПВС.
К МЗ является его alterego, одержимый манией преследования и видениями протягиваемых к нему рук, и просит спасти его, поменявшись с ним фамилиями; он уходит, уже в качестве «поэта Зощенко», а МЗ в тоске ложится в постель.
Эти и другие проявления самоидентификации “я” с комическими и отрицательными “другими”, помогают возвести “гостевые” сюжеты к психологической ситуации ПВС.
Впрочем, нет недостатка и в прямых свидетельствах о нелюбви к гостям самого Зощенко; так в том же 1927 году Чуковский записывает его слова:
« – А люди… если они придут ко мне в гости, я сейчас же надеваю пальто и ухожу… – … Значит… всех ненавидите? Не можете вынести ни одного? – Нет, одного могу… Мишу Слонимского… Да и то лишь… если я у него в гостях, а не он у меня…» (1991а: 52).
Кто же такие эти нежеланные гости, чьи визиты хуже воровства? Еще одним приближением к ним являются у Зощенко “нищие”, тоже посягающие на чужое. Как уже говорилось в гл. I, рассказчик ПВС посвящает немало страниц своему “комплексу нищего”, обнаруживая его проявления в своих произведениях, снах и воспоминаниях.
«Кто-то» предлагает нищему с мешком взять МЗ; тот протягивает руку, МЗ поднимает крик. «Кто-то говорит: – Не отдам… Это я нарочно. Нищий уходит… Я часто видел нищих во сне… Они стучали в двери моей комнаты… Одна короткая сценка относилась к трехлетнему возрасту – мать шутливо протянула меня нищему… Я вспомнил о тех нищих, которых я встречал на улице. Нет, никакого страха я к ним не испытывал…» (3: 561, 588).
Дело, однако, не в опасности, исходящей от реальных нищих, а в загадочном восприятии их авторским “я” как бы изнутри:
После смерти отца мать берет МЗ хлопотать о пенсии у высокомерного художника Чистякова; утешая мать, МЗ нанимает ей извозчика, но вынужден осознать себя нищим «с протянутой рукой» (3: 590–591). «Гроб [матери] несут в церковь. Я остаюсь на улице. Я сажусь на ступеньках храма. И сижу рядом с нищими. Я сам нищий. У меня нет ничего впереди» (3: 501). В светскую гостиную врывается несчастная тетка хозяина с требованием ежемесячной выплаты, завещанной ей его отцом. Он прогоняет ее, швырнув кредитку, и продолжает чтение своих снобистских стихов (3: 594–595). Работая на переписи населения, МЗ встречает опустившегося гимназического товарища и дает ему денег (3: 505–506; ср. еще героя «Последнего барина», см. Прим. 17). МЗ встречает на улице поэта Т[иняко]ва, в стихах называющего себя проституткой, а в жизни с успехом собирающего милостыню. МЗ подает ему «значительную сумму», но тот продолжает попрошайничать. «Я мог страшиться такой судьбы… чувств… поэзии. Я мог страшиться образа нищего» (3: 596–599).
Однако, чтобы быть поистине глубинным, страх должен восходить самым ранним стадиям сознания, в репертуаре которых нищих просто еще нет.
«Разве младенцу понятен образ нищего?… Что делает нищий? Он стоит с протянутой рукой… возник[ает] символический образ нищего… [Я] понял, что я боюсь не нищего, а его руки… Я вспомнил давний сон… Из темной стены тянется ко мне огромная рука… Должно быть… грудь… была отнята рукой… матери… Быть может, рука отца… положенная на грудь матери, еще более устрашила ребенка» (3: 602–603, 607–608).
От этих пассажей (из эпизода, цитированного в гл. I по поводу «Операции»), связи ведут от руки к груди, сексу, еде, наказанию, ножу, кастрации, удару и т. д. Но для нас особенно существенно зощенковское прозрение о символичности фигуры “нищего”, которая младенцу не знакома и, значит, заместила собой его родителей – отца, отнимающего у него грудь, и мать, отнимающую его от груди (в частности, с применением хины; см. гл. I).
В этом свете становятся понятными и сила переживаний по поводу нищих, и причудливо расщепленное самоотождествление МЗ с субъектами “нищенства” – с теми, кто требует и кому подают (в том числе с теткой богача); его адресатами – теми, у кого просят и кто либо неохотно (как богач тетке), либо очень щедро (как МЗ поэту) подает; его объектами – тем, что подают, например, с младенцем, которого могут отдать нищему; и, наконец, с мотивировками этого самоотождествления – с тем, на основании чего подают, например, с претензиями тетки богача на родственную поддержку, с утратой социального и профессионального статуса, с циничной литературной продукцией Т[иняко]ва.
Неудивительно поэтому, что ” нищие” занимают заметное место и в смешных рассказах, появляясь там иной раз совершенно без нужды. Красноречивые сходства комических сюжетов о нищих с ПВС очевидны.
К младенцу нанимают «страхолюдную» няню, она подолгу гуляет с ним и… просит под него милостыню; родители увольняют ее, говоря, что не хотят «своему ребенку присваивать такие взгляды» («Рассказ про няню…»). Нуждающейся старушке сосед советует «податься на детский фронт… Я, говорит, сам очень огорчаюсь…, что я не дама… Я бы… ходил себе по садикам… разных ребят похваливал… Родители… в долгу не останутся… Вам копейку неудобно подать. Вам две подадут. А кто и три» («Материнство и младенчество»). Рассказчик, поджидающий даму около кинотеатра, подает рубль бедно одетой старушке. Та поднимает крик, он извиняется, приходит его дама, как вдруг старушка все-таки берет рубль, недостающий ей на билет; дама пилит рассказчика за расточительство (ГК-Д, «Мелкий случай…»). Рассказчик встречает бывшего богача, унижавшего всех, особенно тетку. «Его папаша завещал поддерживать ее жизнь… Он швырял в нее скомканной кредиткой», а однажды, спеша в театр с «шикарной дамой», перешагнул через тетку, упавшую в обморок. Тот говорит: «Теперь я совсем иной. И если есть темное пятно в моей жизни, то это моя тетя, которой даром, что восемьдесят лет, но она… до сих пор шляется ко мне за пособием… сорок лет подряд меня третирует» («Встреча»; 2: 315–318). К рассказчику повадился ходить нахальный нищий, требовал прибавки, а после возражений рассказчика («… сам посуди, можешь ли ты с меня требовать?») «больше не приходил – наверное, обиделся» («Нищий»). Слепой нищий отвергает двугривенный, поданный ему фальшивомонетчиками на «пробу» («Разговоры»).
Вдобавок к этим сюжетам, вольное или невольное “нищенство” присутствует и в рассмотренных ранее рассказах, например, в истории о якобы утраченных женщиной сапогах, за которые ей собирают компенсацию («Сапоги»). Отмечу настойчивую ассоциацию темы нищенства с негативной материнской фигурой в целом ряде приведенных выше примеров, в частности в рассказе про няню[18].
“Нищенство” может принимать и переносный – “литературный” – характер.
К рассказчику ходит графоман, желая пристроить свои «поэмки» в печать. «Два месяца [рассказчик], нервный и больной человек, отравленный газами в германскую войну, терп[ит] нашествия», но, наконец, советует просителю идти работать. Тот благодарит, ибо «жрать надо!», и рассказчик устраивает его курьером («Крестьянский самородок»). К рассказчику ходит темный графоман. После окончательного отказа печатать его, он просит справку, «что произведения писателя такого-то не подходят для печати за малограмотностью». Оказывается, он производит гуталин, но для налогообложения выгоднее значиться писателем («Литератор»).
Вспомним также посетителя-параноика из ПВС, выпрашивающего у МЗ его писательское имя – «поэт Зощенко».
Этими комическими сюжетами подкрепляются установленные в ПВС компоненты парадигмы “нищий”:
– символичность “нищенства” (ср. в «Няне» слова о привитии нежелательных «взглядов»);
– его связь с литературной ситуацией («Крестьянский самородок»; «Литератор»; «Безумие»);
– изощренные ролевые сдвиги (младенец как мотивировка подаяния в «Няне»; желание соседа быть нищенкой в «Материнстве и младенчестве»);
– связь с “детством” и/или престарелыми материнскими фигурами («Няня», «Встреча», «Материнство и младенчество», «Мелкий случай…» у входа в кино; в последнем сюжетная схема даже напоминает треугольник “муж – жена – свекровь”);
– и, наконец, поразительная самоуверенность просителей («Няня», «Встреча», «Нищий», «Крестьянский самородок», «Литератор»), глубинным объяснением которой является, конечно, их “родственный” статус, обнаженный во «Встрече».
Особенно интересна амбивалентная перекличка двух трактовок одного сюжета (о тетке и богаче). Если в ПВС дана лишь картинка хамского унижения бедной родственницы богатым декадентом, то во «Встрече» она дополнена эпизодом, в котором бывший богач оказывается скорее жертвой – как революционной экспроприации, так и многолетнего попрошайничества со стороны материнской фигуры старой родственницы[19].
4. Дома, как в гостях
Что касается “гостей”, то, если обратившись к ПВС, оставить в стороне эпизоды светских и любовных визитов, свободные от материальных тяжб[20], “гостевая” коллизия знаменательным образом сужается еще более.
В гостях у бабушки и дедушки (по матери) МЗ просит налить ему «капельку» супа, что дедушка исполняет буквально; МЗ обижается и говорит: «я больше к вам никогда не приеду» (3: 535–536). Гостящий у МЗ и его родителей строгий дедушка (по отцу), объясняет их семейные проблемы обилием детей; МЗ заходит к дедушке, тот спрашивает, почему он не постучал, МЗ сердится: «Если хотите знать – это моя комната» (3: 543–544).
В этих двух сюжетах уже налицо основные источники раздоров с гостями в рассказах – еда и территория; вспомним «Приключения обезьяны», где совмещены оба эти мотива[21]. Особенно важна, конечно, еда, о чем уже шла речь в связи с “рукой”, тоже принадлежащей родственникам, а вернее, родителям. Поэтому ключевыми представляются эпизоды, в которых типично “гостевая” коллизия сталкивает МЗ даже не с бабушками и дедушками, а с отцом и матерью:
МЗ обнаруживает на столе тарелку с винными ягодами и обкусывает их все. «Конечно, это нехорошо… но ведь я… откусываю лишь небольшой кусочек. Почти вся ягода остается в распоряжении взрослых». Мать порет МЗ («Я больше не буду»; 3: 523). Отец в шутку начинает есть блины МЗ, тот плачет, отец обвиняет его в жадности: « – Ему для отца жаль одного блина. – Один блин, пожалуйста, кушай. Я думал, ты все скушаешь». МЗ уступает отцу суп, но тот испытывает его щедрость на сладком. МЗ говорит: « – Пожалуйста, кушай, если ты такой жадный». Отец уходит, МЗ тоже, но вечером отец приносит ему сладкое и они съедают его пополам (3: 533–534)[22].
По аналогии с “рукой нищего родителя” и рассуждением об отсутствии в опыте младенца идеи “нищего”, можно постулировать подспудное символическое тождество между “гостями” (которые тоже не фигурируют в самых ранних, решающих для формирования психики эпизодах), и “родителями” (которые даны с самого начала). Оно наглядно подтверждается сходством эпизода «Я больше не буду» с «Елкой» – по линии:
– “частичной порчи” многих объектов, каковые в целом якобы остаются в распоряжении взрослых/гостей (в «Елке» это яблоко, от которого Минька лишь «немного откусыва[ет]», и подарки, которые он лишь отчасти обламывает); и
– финального выступления родителей в качестве адресатов ущерба и источников наказания (в «Я больше не буду» мама порет МЗ; в «Елке» отец наказывает детей, отдавая все игрушки гостям).
Это не так удивительно, как может показаться на первый взгляд, ибо дело идет о проблемах интеграции ребенка в общественные структуры, представленные на раннем этапе родителями, а в дальнейшем и гостями; особенно показательно в этом смысле принятие отцом стороны своего гостя-начальника против собственных детей (в «Золотых словах»). Таким образом, конфликт хозяев и гостей в рассказах может быть прочитан как проекция автором на отрицательных «мещан» неудач собственной психологической социализации.
В случае Зощенко у этой общечеловеческой проблемы была еще одна сторона, которую он, по-видимому, скрывал от себя самого даже в ходе беспощадного вроде бы самоанализа в ПВС. Он рос одним из восьми (!) детей, – а не двух или трех, как это изображено в ПВС и детских рассказах[23]. Однако в смягченном виде детское соперничество, в частности – из-за подарков[24], налицо почти в каждом из них, а тема «серийного» отношения к детям проглядывает в самых разных текстах:
Увольняемая няня уверена, что ее везде «с руками оторвут» («Рассказ про няню»). Мать навязываемой герою невесты говорит, что не может бросаться из окон ради выдачи замуж каждой из своих шести дочерей (МС; 2: 195). Бессонница героя объясняется тем, что «сестра приехала из деревни и заселилась в моей комнате вместе со своими детьми… Ребятишки бегают, веселятся, берут за нос» («Врачевание и психика»). Для самого МЗ крики единственного ребенка – достаточное основание, чтобы поселиться отдельно от семьи (ПВС; 3: 510).
Говоря очень кратко, у знаменитой зощенковской коммунальной квартиры имелся неизгладимый “душевный” прообраз – многодетная семья, в которой с младенческих лет складывалось сознание будущего писателя.
“Родственническая” природа “гостей” прозрачна во многих рассказа.
В «Спешном деле» именно родственники сначала «жрут без устали» в доме у нэпмана, а затем распродают его имущество. В «Огнях большого города» «приезжий отец напугал своего сына тем, что с места в карьер навел в конторе справку, не может ли он тут получить площадь для постоянного проживания в Ленинграде», В рассказе о летаргическом старике вся коллизия строится вокруг папаши, заснувшего летаргическим сном и выдворяемомго зятем в коридор в ожидании похорон. В «Бабушкином подарке» источником раздоров является приехавшая в гости бабушка. В «Водяной феерии» особенно долго принимает ванну тетя приезжего.
Кстати, “банный” мотив – один из частых у Зощенко, поскольку он является естественным воплощением фобии “воды”[25] и легко совмещается с “жилищным”, в частности, “родственно-гостевым” топосом. Классический пример – «Кризис»:
Рассказчик снимает для проживания ванную комнату, которой продолжают пользоваться и другие жильцы; вскоре он женится, заводит ребенка, к ним приезжает теща; рассказчик, не дожидаясь приезда дальнейших родственников, уезжает из Москвы[26].
Неожиданный ракурс того же топоса представлен в рассказе на излюбленный Зощенко сюжет о человеке, прибывающем из деревни и сталкивающемся с непонятными ему городскими нравами:
Встретив в городе своего племянника в лице трамвайного кондуктора, деревенский дядя отказывается платить ему за проезд: «Сядь я на другой номер… заплатил бы… С родного дяди? Ты не махай на меня руками». Племянник ссаживает его («Не надо иметь родственников»)[27].
При всей своей игривой двусмысленности, заглавие этого рассказа оказывается в контексте поэтической мифологии Зощенко чуть ли не программным, в отточенной форме выражая отношение МЗ к “родственническим” в широком смысле слова фигурам.
Таковы аргументы в пользу уравнивания “воры = нищие = гости = родственники = родители”, определяющего невротическую подоплеку взаимоотношений МЗ с “другими” (а ввиду расщепления личности – и с самим собой) как в ПВС, так и в рассказах. Возведение воровских, гостевых и прочих плутовских коллизий комических рассказов к архетипическим ситуациям младенчества не только еще раз (в развитие сказанного в гл. 1) демонстрирует тематическое и структурное сходство серьезных и смешных текстов Зощенко, воспроизводящих единую глубинную пропись недоверия – страха – неадекватной реакции”, но и проливает дополнительный свет на его повествовательную манеру. Стилистическим коррелятом “страхов” является “беспомощность” зощенковского рассказчика, как в детских, так и во взрослых вещах описывающего мир как бы глазами растерянного ребенка – “автобиографического” МЗ.
Глава основана на Жолковский 1994д, 1996д.
[1] Сходная сюжетная схема лежит в основе рассказа из дореволюционной жизни – «Монастырь» (1: 188–192); согласно Щеглов 1986а, все это случаи “автоматической некультурности”.
[2] Драматический вариант этого сюжета – одноактная комедия «Неудачный день» (1934 г.).
[3] Примеров этой ситуации множество, ограничусь указанием на классический «Собачий нюх», где последовательно сознаются все, включая следователя. А интерес Зощенко к “невольному воровству” подтверждается его отзывом о лесковском «Грабеже»: «Это прекрасный рассказ о том, как один купчик случайно украл часы у прохожего» (1991а: 363; сюжет «Грабежа», кстати, этим далеко не исчерпывается), включением в «Письма к писателю» двух аналогичных сюжетов, присланных читателями (1991а: 363–364), а также использованием истории ограбления купца в качестве сюжета той пьесы, по ходу которой «всерьез грабят» актеров-любителя в рассказе «Актер» (1925 г.).
[4] Симптоматична в этом смысле концовка «Собачьего нюха», где рассказчик вроде бы не входит в число преступников: «Чего было дальше – неизвестно. Я от греха подальше смылся» (1: 182). «Я не виноват», «Я сам виноват» – заголовки двух фрагментов ПВС (№: 533–534; 509–510).
[5] Ср. в ПВС: «Маяковск[ий]… мнителен даже больше, чем я. Он дважды вытирает салфеткой свою вилку. Потом вытирает ее хлебом. И, наконец, вытирает ее платком. Край стакана он тоже вытирает платком» (3: 513–514); ср. ниже о «Рубашке фантази».
[6] О руках и рукопожатиях см. гл. VI.
[7] В связи с агорафобией см. в ПВС эпизоды «Я сам виноват», «Не надо стоять на улице», «У калитки» и др. (3: 509–510, 524, 540–541, 623), а также эпизоды с фиксацией на закрывании дверей; среди коротких рассказов см. серию заголовков «На улице» (1991а: 446, 475, 491). О страхе кровати в ПВС см. эпизод «В гостинице» и комментарий к нему (3: 520–521, 616–617). Гостиницы и кровати фигурируют и в рассказах, см. «Спи скорей», «История с переодеванием» и мн. др. Характерная вариация – проблема лежания на полке в поезде («Плохая ветка», «Пассажир»). Ср. также смертоносный потолок, уготованный Нероном его «преподобной маменьке» (ГК; 3: 286–287).
[8] Ср. печальный исход аналогичного сюжета в «Драме», где ребенок простужается и умирает.
[9] Подглавка «Двадцать третье сентября» в ПВС (3: 510–511) посвящена реальным, но тоже не подтверждающимся страхам МЗ за свою семью, от которой он жил отдельно, во время наводнения 1924 года.
[10] Ср. в ПВС воспоминание о трусливом отказе МЗ от романа с женщиной, несмотря на снисходительность мужа (3: 617).
[11] В ПВС есть отчасти сходный эпизод, происходящий, правда, не с МЗ, а с его приятелем, который просит МЗ заверить копии, снятые им с писем бывшей возлюбленной, чтобы она не могла утверждать, что не любила его («С подлинным верно»; 3: 465).
[12] Об амбивалентных взаимоотношениях Зощенко с (советской) властью см. гл. IV.
[13] Впрочем, Зощенко охотно разыгрывает и противоположный ход – “все дело в медицине”; см. «Грустные глаза», «Очень просто», а также «Кузницу здоровья», где герой, вылечившись, превращается в пышущего здоровьем негодяя, в связи с чем ср. аналогичную метаморфозу МЗ на одной из стадий самолечения в ПВС: «Я… не зна[л], куда мне девать мои варварские силы… [Я] стал людям приносить больше горя, чем… когда я был… слабый» (3: 627).
[14] Ср. в ПВС: «Удобней было есть за столом. Но я ел стоя, торопливо… Стоя и торопливо мылся в ванне. Тщательно закрывал двери моей комнаты, страшась неизвестно чего» (3: 623).
[15] Об этом рассказе подробнее см. в гл. VIII, X.
[16] О гостиницах ср. Прим. г. К подобным сюжетам примыкают рассказы на тему жилищного кризиса, часто сплетающие ее со сложными любовными коллизиями; ср. например, «Забавное приключение», где один из центральных мотивов – претензии на чужую жилплощадь, в частности кровать (ГК; 3: 263–270); сами же адюльтерные коллизии этого рассказа напоминают аналогичные страницы ПВС (3: 481–483, 489–490, 509–510, 511–513, 517–518, 593–594, 616–617 и др.); о браке и адюльтере у Зощенко см. гл. V.
[17] Ср. еще рассказ «Последний барин» – о нищем, бывшем богаче, при известии о революции сжегшем свой дом, чтобы он не достался мужикам. В образах приезжающих в СССР эмигрантов, а также в фигуре сумасшедшего – «помещика», который «сумел сохраниться через всю вашу революцию» (ГК-У, «Мелкий случай…»), ощущается, автобиографический элемент; ср. в частности, замечание Зощенко о самом себе устами официальных критиков: «Этакая, скажут, невинность сохранилась после трех революций» (1991а: 578); ср. также в ПВС визиты МЗ в места собственной дореволюционной жизни, воспоминания о сгоревших и разгромленных домах, детских и юношеских романах, эмигрировавших возлюбленных и т. п. (3: 568, 576–577, 490–492, 516). «А тут ваших дробили – красота! (3: 491), – говорит ему дворник, выражаясь похоже на строителя смертоносного потолка для матери Нерона («Потолок сделаем – просто красота!»; ГУ; 3: 286). См. ниже о самоотождествлении МЗ в ПВС с опустившимся «бывшим» – поэтом Т[иняко]вым.
[18] Примечательно, что и в ПВС есть отталкивающая няня («Ну, теперь спите»; 3: 529–530); речь обо всем этом пойдет в гл. V.
[19] К мотиву негативной материнской фигуры мы вернемся в гл. V; ср. также Прим. 27.
[20] См. «Пятичасовой чай», «Замшевые перчатки», «Мы играем в карты», «Муза», «Замечание», «Мой друг» (3: 487–488, 489–490, 495–496, 548–549, 553–555). Стоит упомянуть также редкий случай “безобидных” отношений между гостями и хозяином – рассказ “Передовой человек”».
[21] О территориальных проблемах см. Прим. 16; о проживании мужа отдельно от жены и детей в ПВС см. 3: 510 (о самом МЗ), 3: 538 (о его отце).
[22] Об этом эпизоде как параллели к «Аристократке» говорилось в гл.I; о готовности зощенковского героя (и “я”) к компромиссу с “порядком” см. гл. IV.
[23] См. Томашевский 1994: 340; замалчивание этого факта в ПВС впервые отмечено в Мак-Лейн 1974. О ситуации в семье, где вырос Зощенко, ср. еще данные, сообщаемые его женой со слов его матери:
«[О]на была… удивительная женщина… [О]ставшись с восемью детьми – от 16 до 2-летнего возраста, без всякой пенсии… она каким-то чудом сумела всех их поднять… [Д]оставала продукты… и кормила всех своих пятерых [живших с ней] детей… Помню, как она говорила…: “когда делю между детьми песок, Михаил не доносит свою порцию даже до своей комнаты – уничтожает на ходу”» (Филиппов: 60–61).
[24] “Подарок” – еще один инвариант, близкий к рассматриваемой парадигме и промелькнувший в примерах (см. «Бабушкин подарок», «Тридцать лет спустя», «Умная Тамара», «Елка», «Рассказ о подлеце», «Поминки»). Этот освященный общественными условностями акт безвозмездной передачи ценностей совершается преимущественно в “родственном” или “гостевом” контексте и в то же время граничит с “милостыней” и, значит, “нищенством”. Последнее налицо в ситуациях с вручением денег опустившемуся гимназическому приятелю и поэту Т[иняко]ву и подачей милостыни старушке в кинотеатре. В детских рассказах важное место занимает обучение детей правильному поведению вокруг “подарка”, причем результаты иногда сказываются лишь «тридцать лет спустя».
[25] См. хотя бы такие знаменитые вещи, как «Баня», «История болезни», «Рассказ о банях и их посетителях».
[26] Любопытной параллелью к этому сюжету в жизни самого Зощенко является следующий эпизод из воспоминаний его жены, относящихся к 1920–1922 гг.:
«Михаилу мы с Ольгой устроили “кабинет” в бывшей ванной комнате – Ольга притащила досок, положила их на ванну, набили матрасник сеном – и во время своих довольно частых приездов [в Сестрорецк] Михаил помещался в этой “ванной”, в кот[орой] он написал свою “Козу”» (Филиппов: 66).
[27] Тема тяжелых взаимоотношений между родственниками распространена и за пределами “гостевого” топоса; см. «Рассказ об имениннице» (муж – жена), «Гримаса нэпа» (сын – мать), «Происшествие» (подозреваемое подбрасывание ребенка матерью); «Материнство и младенчество» (реальное подбрасывание). Интересное полуироническое признание самого Зощенко на эти темы содержится в одной из его автобиографических справок: «Старух не люблю. Кровного родства не признаю» (1991а: 579). И там же на “родственническо-гостевую” тему:
«[В] Полтаве есть еще Зощенки. Например: Егор Зощенко – дамский портной. В Мелитополе – акушер и гинеколог Зощенко. Так заявляю: тем я вовсе даже не родственник, не знаком с ними и знакомиться не желаю. Из-за них, скажу прямо, мне даже знаменитым писателем не хочется быть. Непременно приедут. Прочтут и приедут. У меня уж тетка одна с Украины приехала» (1991а: 578).