Ответ оппоненту

У человека с развитым логическим мышле-
нием  ложная  аргументация свидетельствует
об искажающем   присутствии желания.

 Бертран Рассел


В этой реплике на статью Н. В. Перцова “О феномене демифологизации классиков в современной культуре (В связи с “детской резвостью” двух почтенных профессоров)” (http://www.russ.ru//teksty/o_fenomene_demifologizacii_klassikov_v_sovremennoj_kul_ture) я не буду опровергать многочисленных нападок на “Пушкинские места” Льва Лосева, на мой разбор этого стихотворения (http://magazines.russ.ru/zvezda/2008/2/zh15.html) и на других литературоведов, писавших о Пушкине, Лосеве  и моей работе (на А. Д. Синявского, Джеральда Смита, Веру Мильчину). Соответствующие тексты доступны читателю (в  частности в Сети), и каждый может составить собственное мнение.[1] Не пойду я и по легкому пути высмеивания статьи Перцова,[2] потому что дело серьезное – все это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Выскажу несколько, в общем-то, самоочевидных соображений, к сожалению, нуждающихся в проговаривании.

При знакомстве с инокультурами и другими эпохами в развитии собственной, например, сегодня при размышлении о советских, да и немецких, тридцатых годах, одним из первых в голову приходит вопрос: “Неужели они действительно так думали?! Не может быть! Просто они боялись!”. Статья Перцова (и многие отклики на нее) – свидетельство, что некоторые именно так думают. Ведь очевидно, что Перцова никто за язык не тянул, писать этого не заставлял, а многие отговаривали.[3]

Его статья отличается такой страстностью и непоследовательностью, что заставляет задуматься: в чем дело? Не задерживаясь на фактических ошибках (так, мы с Лосевым работаем вовсе не в одном и том же университете, а по разным концам страны), несправедливых придирках к стишку Лосева, выборочном амнистировании одних “демифологизаторов” (Даниила Хармса, М. И. Шапира) при суровом преследовании других и на прочих неувязках, я попробую разобраться в сути его выступления. Тем более, что он и сам  в какой-то мере отдает себе отчет в неотрефлектированности своей позиции.          В конце статьи он пишет:

“Признаться, столь пристальное сочувственное внимание к демифологизации со стороны серьезных филологов менясильно огорчает (здесь и далеевыделено мной — А.Ж.). У того же Жолковского имеются опыты глубокого анализа поэтического мира классиков, изящные, исполненные артистизма, разборы отдельных произведений, превосходные этюды по “грамматике поэзии” (11); около десяти лет занят он плодотворным изучением “инфинитивного письма” в русской поэзии, а его комментированной антологии русской инфинитивной поэзии отечественная филологическая общественность уже заждалась. Как может он сочетать столь серьезные исследования с мутными занятиями демифологизацией, для меня, признаться, остается загадкой”.

Отдача оппоненту должного ради подчеркивания собственной объективности  – известный риторический ход (но все равно, спасибо на добром слове), интереснее же здесь “сильное огорчение” и “загадка сочетания глубокого и мутного”. Присмотримся к эмоциональным реакциям автора и беспокоящей его загадке. Этот комплекс налицо и в другом месте статьи:

“Признаться, мне такое отношение к классике глубокоантипатично: я не понимаю, как можно сочувствовать самому факту “унижения писателей”. Один филолог (Лев Лосев…) унижает тексты писателей и их самих; другой филолог (Джеральд Смит…) в статье, сугубо положительной по отношению к первому, сочувственно отзывается об установке на такое унижение; третий филолог (Александр Жолковский… делает высказывание второго коллеги эпиграфом к своей статье; по моему разумению, все три филолога, профессора русской литературы, этим по существу изменяют своему делу и призванию: ведь филология — это любовь к слову, а не унижение слова…. Филологический стеб… вызывает у меня, если выразиться мягко, недоумение. При этом цель подлинного проникновения в суть предмета не преследуется — демифологизатор нацелен на осмеяние и принижение этого предмета, переворачивание его с ног на голову; он прежде всего озабочен подачей самого себя; его привлекает не столько предмет искусства…, сколько он сам в окружении искусства….”

Упрек в уходе от проникновения в суть предмета я на свой счет принять не могу: моя статья, успешно ли, нет ли, вся посвящена разбору и контекстуализации стихотворения Лосева. Никакой демифологизации Пушкина в ней нет. Тема это вполне законная, но ею я в этой статье (да и других моих работах о Пушкине: bib21bib163bib168), совершенно не занимаюсь (как не занимаюсь и какой-либо “подачей себя”[4] ), а занимаюсь – пытаясь  филологически проникнуть в суть предмета – исключительно текстом Лосева.[5] Причем его текст мне нравится, так что тут я тоже в порядке, ибо занят типичным, даже по меркам Перцова, филологическим делом, починяю примус.[6]

Несправедливо обвинять в демифологизации и Лосева. Его стишок почти тридцатилетней давности вообще не является филологической продукцией. Во-первых,  потому, что он написал его, еще не будучи профессором, а во-вторых и главных, — потому, что это стихи, к тому же шуточные, а не лекция, статья или монография.

Получается, что оба “почтенные профессора” атакованы, в сущности, безосновательно,[7] что, однако, не значит беспричинно.

За неточностями, непоследовательностями, ошибками, оговорками – по Фрейду, проговорками – стоит, я думаю, реальный источник травмы (огорчений, антипатий, недоумений, гаданий): раздвоение личности Перцова как профессионального филолога. С одной стороны, он за проникновение в суть предмета, решение научных проблем, в своей аргументации стремится к логике, основывается на подсчетах и лингвистических категориях, а, с другой, исходит при этом из фундаментально иного – назовем его пока эмоциональным — представления о задачах филологии. Отсюда огорчения и упреки в измене.

Надо признать, что филология — слово и профессия – к такому раздвоению предрасполагают. Внутренняя форма термина филология иная, чем у таких внешне сходных с ним, как геология, зоология, энтомология, психология, социология. В названиях этих “нормальных” дисциплин –логия, то есть –словие, значит “логос, слово, знание, наука (о предмете, названном первой частью слова)”. Но филология означает не “науку о любви”, а  “любовь к слову”. А это совершенно другая установка.

Разумеется, и специалисты по остальным наукам любят свой предмет: энтомологи – своих насекомых, ихтиологи – своих рыб, герпетологи — своих змей, но любят, так сказать, странною любовью: они страстно хотят узнать, как те устроены и где обитают, но им не приходит в голову огорчаться, установив, что червяки не летают, бабочки живут недолго, рыбы не поют, некоторые змеи ядовиты и так далее. Огорчаются они, когда чего-то установить не могут. [8] 

Не так в филологии, вернее, в той ее части, фехтовальщиком за честь которой так пламенно выступает Перцов, не позволяющий ни исследователям, ни даже поэтам покушаться на канонизированный имидж Пушкина (Ахматовой, Маяковского, Мандельштама) и других культурных героев. Ведь дело явно не в том, что Лосев (Синявский, Жолковский, Г. Фрейдин), по мнению Перцова, делают это неудачно, а в самом покушении на святыни[9] — на неслучайно вынесенных в заглавие его статьи “классиков”.

Вспоминается виденная как-то по телевизору научно-популярная передача о львах, их жизни и повадках. Передача меня поразила. Оказалось, что лев отнюдь не столь благороден в качестве царя не только зверей вообще, но даже и главы своей семьи/стаи (pride), каким он до сих пор представлялся мне и, наверно, большинству неспециалистов. За детали его недостойного поведения не ручаюсь, мог запомнить неточно (кажется, он сам не охотится, предоставляя это львицам, не заботится о львятах, пожирает тех из них, у которых подозревает другого отца, и т. п.), но хорошо помню свое острое разочарование – наверно, сродни огорчению Перцова. Факт, однако, остается фактом, лев зоологов — это не лев массового сознания, и их не надо смешивать. Да и стоит ли так сильно огорчаться, если Пушкин Синявского и Лосева (Ахматова и Маяковский Жолковского, Мандельштам Фрейдина) – не такие, как принято и как вам нравится. Ведь это даже не истина в последней инстанции (как в случае со львом зоосоциологов), а всего лишь исследовательская конструкция, научная гипотеза? Раз-гавариваэм, да? Тут желательны не эмоции, не антипатии, а чувство юмора, дистанция, трезвый подход.

Не случайно, наверно, новое направление в литературоведении, возникшее в начале XX века в недрах традиционной филологии, но во многом оттолкнувшееся от нее, озаботилось и переменой своего наименования, расщепившись на лингвистику и поэтику. Для русских формалистов (и Бахтина) характерен был не идиллически-житийный подход к литературе и писателям, а внимание к конфликтам, сдвигам, борьбе стилей, пародии, карнавалу. Если Достоевскому можно осмеивать Гоголя (в “Селе Степанчикове и его обитателях”), а Тынянову это осмеяние выявлять и анализировать (http://philologos.narod.ru/tynyanov/pilk/poet1.htm), если Вольтеру можно десакрализовывать  (в “Орлеанской девственнице”) гордость Франции Святую Жанну, а Пушкину (в “Гавриилиаде”) разрешено вышучивать Господа Бога, Еву, деву Марию и всю почтенную библейскую  компанию (или надо бы запретить? – Ахматова считала, что надо[10] ), наконец, если, по особому соизволению Перцова, Хармсу можно выдергивать стул из-под самого Пушкина, то чем так провинились перед филологией Синявский, Смит, Лосев и примкнувший к ним Жолковский?

Простейший ответ состоит, наверно, в том, что один из этих безобразников умер  слишком недавно, а другие и вообще нахально живы, да и живут где-то далеко за Арпачаем, а потому не находятся под защитой истеблишмента (который любить умеет только своих, желательно, мертвых). И, значит, они могут быть безнаказанно избраны мишенью для этических обвинений, например, в измене (пока что филологии, а там, глядишь, и Родине).

Филология, какой ее представляет себе Перцов, должна, очевидно, держаться так называемого “солидарного” чтения, то есть, попросту говоря, позволять себе видеть в авторе только и ровно то, что этот автор желает, чтобы в нем видели.[11]

Прежде всего, чисто практически это невыполнимо уже потому, что разные авторы видели в себе (и друг в друге: Достоевский в Тургеневе, Толстой в Чехове, Маяковский в Северянине…) очень разное, и, значит, быть солидарным сразу со всеми никак не выйдет.

Далее, стратегии самопрезентации авторов, создание ими собственных мифов, в частности мифов о себе, их жизнетворческие стратегии — это бесспорная реальность литературы, особый, прагматический, уровень ее функционирования. Уровень не менее, а часто и более важный (особенно у поэтов с “позой” — Северянина, Маяковского, Ахматовой), чем другие (метрика, тропика, сюжетика). Игнорировать его в исследовательской практике – значит повторять на новом витке старые ошибки, типа отказа (во имя неуловимого “чуть-чуть”) от количественного изучения стиха и структурного анализа повествования. Так что ничего загадочного (и мутного) в сочетании анализа привычных уровней текста с занятиями демифологизацией, нет, это насущная задача современной поэтики.

А главное, “солидарный” взгляд по сути своей некритичен, то есть антинаучен, ибо догматически ограничивает свободу исследователя требованием заранее известных, положительных, ласкающих самолюбие (собственное и изучаемого автора) результатов и отвержением результатов неприятных, “глубоко антипатичных”, колеблющих треножник. Такая филология сознательно или бессознательно уподобляется религиозным практикам, отводя ученому не естественно присущую ему роль, аналогичную роли историка, теоретика и компаративиста религий, а роль почтительного служителя культа. В духе известной католической формулы “Философия – служанка богословия” можно сказать, что солидарная филология – служанка русского агиографического литературоцентризма.

Известно, что искусство, имеющее культовое происхождение, все время осциллирует в поле взаимодействия сакральных и светских сил. По мере секуляризации общества роль сакральных факторов слабеет, искусство вынуждено полагаться на собственную магию, а научное изучение этих процессов становится все более приемлемым. К чему бесплодно спорить с веком? Особенно, если одновременно призываешь к решению научных задач? [12]

Это и есть то профессиональное раздвоение, которым, полагаю, вызывается возбужденная реакция Перцова, в свою очередь, объясняющая обилие  непродуманностей в статье опытного лингвиста, доктора филологических наук. Перцов демонизирует ненавистную ему демифологизацию, в которой на деле нет ничего сатанинского: где есть мифы, там уместна демифологизация, означающая вовсе не ниспровержение автора, а адекватное осмысление авторской мифологии. Он горячо принимает на вооружение, но неверно толкует понятие “плохопись”, введенное мной без тени уничижительности — в смысле “нарочито неправильного стиля” (типа сказа и других подобных явлений, см. статью http://cascenka.pisem.net/zholk.html),[13] и, полагая, что применяет это понятие, пускается ловить Синявского и Лосева на стилистических неудачах, отнюдь не нарочитых и, на мой взгляд, мнимых. Он приписывает мне полную солидаризацию с Т. Катаевой (“Анти-Ахматова”), игнорируя мои нюансированные высказывания на эту тему (http://ogoniok.ru/5008/27/ и http://www.russ.ru/krug_chteniya/ahmatova_2007).[14]

Как я понимаю, у его раздражения, помимо внутреннего профессионального конфликта, есть два мощных источника. С одной стороны, это неистребимый консерватизм отечественного гуманитарного сознания, связанный с запоздалым приходом в Россию (не испытавшую Ренессанса и свыкшуюся с властным монологизмом) смеховой культуры, принципов плюрализма, релятивизма, амбивалентности, открытости к чужому, — консерватизм, требующий охраны святынь, жаждущий контролировать, цензурировать, предписывать, тащить и не пущать.

А с другой… с другой, боюсь, все-таки не просто вообще консерватизм, не вообще цензура, а цензура в специальном фрейдистском значении. Уж очень сильно сердится товарищ. Ну что такого, в конце концов? Ну шуточки, ну эротические ножки,
[15] ну что, брат Пушкин?! А вот что: Пушкин, который “наше все” и которым каждый подсознательно мечтает себя ощущать, ущемляется в самом что ни на есть причинном месте. Скажут тоже: мгновенье лишь! Впрочем, не знаю, привлекать ли Фрейда? Вероятно, не стоит?…

 

[1] Каждый читатель вправе любить или не любить стихотворение Лосева, мой разбор, все стихи Лосева, все мои научные и ненаучные сочинения, да и вообще всю филологию, но повод ли это для жаркой дискуссии?

[2] Хотя слушатели ее первого, устного, варианта на Лотмановских чтениях в декабре 2007 от души веселились.

[3] Это явствует из его рассылки многочисленным коллегам (в частности мне) меморандума по поводу причин публикации статьи в РЖ – ввиду ее отвержения рядом печатных органов. Перцов пишет об этом и в своем ответе читателям в разделе “Обсуждение” в РЖ.

[4] Для этих нарциссических игр у меня есть виньетки (https://dornsife.usc.edu//alexander-zholkovsky/mem-index/), на которые Перцов, естественно, тоже набрасывается.

[5] То же относится к  цитируемой мной статье Джеральда Смита – он не хвалит и не ругает Лосева за “унижение классиков”, а корректно констатирует один из его поэтических мотивов. Стихи же Лосева таки да любит.

[6] Для справки: статья о Лосеве – один из серии моих разборов русской поэзии ХХ века (в рубрике “Уроки изящной словесности” в журнале “Звезда”), и в них тоже никакой демифологизации, а один только дотошный филологический анализ любимых стихов.

[7] Да и что это за тон, как если бы подразумевался призыв разжаловать почтенных профессоров обратно в студенты?

[8] В этой связи процитирую академика А. А. Зализняка, разрешившего проблему подлинности “Слова о полку Игореве”,  — слова, сказанные при вручении ему Солженицынской премии 2007 года:

“Мой опыт привел меня к убеждению, что если книга по такому “горячему” вопросу, как происхождение “Слова о полку Игореве”, пишется из патриотических побуждений, то ее выводы на настоящих весах уже по одной этой причине весят меньше, чем хотелось бы. Ведь у нас не математика — все аргументы не абсолютные. Так что если у исследователя имеется сильный глубинный стимул “тянуть” в определенную сторону, то специфика дела, увы, легко позволяет эту тягу реализовать… незаметно для себя самого раздувать значимость аргументов своей стороны и минимизировать значимость противоположных аргументов. В деле о “Слове о полку Игореве”, к сожалению, львиная доля аргументации пронизана именно такими стремлениями — тем, у кого на знамени патриотизм, нужно, чтобы произведение было подлинным; тем, кто убежден в безусловной и всегдашней российской отсталости, нужно, чтобы было поддельным…

Действительным мотивом, побудившим меня ввязаться в это трудное и запутанное дело, был отнюдь не патриотизм. У меня нет чувства, что я был бы как-то особенно доволен от того, что “Слово о полку Игореве” написано в XII веке, или огорчен от того, что в XVIII. Если я и был чем-то недоволен и огорчен, то совсем другим — ощущением слабости и второсортности нашей лингвистической науки, если она за столько времени не может поставить обоснованный диагноз лежащему перед нами тексту”

(http://www.sibai.ru/index.php?Itemid=1079&id=941&option=com_content&task=view).

[9] Покушения эти давно уже преследуют человечество: то вдруг заявляется, что Земля – не центр вселенной, то, что человек, скорее всего, произошел от обезьяны, то, что экономические интересы и подавленные сексуальные  желания влияют на его жизнь. Одни сплошные огорчения.

[10] Как пушкинисту Перцову, конечно, известна история публикации “Гавриилиады” — сначала заграницей и только много позже в России, причем долгое время с купюрами кощунственных мест. То же относится к лермонтовскому “Демону”, а в случае политического инакомыслия — к огромному количеству текстов, как до, так и после революции. Синявский и Лосев натурально вписываются в эту картину. В результате, русский читатель испытывает хроническое отставание от собственной литературы. Перцов в этой печальной ситуации странным образом идентифицирует себя не с вольной прессой (часто, увы, зарубежной), а с цензурой. Говорю по собственному опыту – однажды он в качестве редактора уже пытался (безуспешно, см. bib115) воспрепятствовать публикации моей статьи в российском лингвистическом издании – на том основании, что в ней сочувственно поминался Синявский.

[11] Характерно, что эпиграфом к своей статье Перцов взял две цитаты из Пушкина, как если бы речь шла исключительно о Пушкине, а не о задачах филологии, да и вообще как если бы Пушкин был авторитетом по всем вопросам.

[12] Боязнь “измены” филологическому призванию можно, вероятно, понять и всерьез — как опасение, что демифологизация кумиров приведет к девальвации самой профессии. Думаю, что подобные опасения  необоснованны: другие науки, миновав сакральную фазу, прекрасно  развиваются.

[13] Это понятие было апроприировано покойным М. И. Шапиром (чем я как автор могу только гордиться) под слегка измененным названием “дурнописи”. Перцова оскорбляет мое приложение понятия “плохопись” к поэтике Хлебникова.

[14] Полезность книги Катаевой, при всех ее недостатках, в том, что она привлекает внимание к теме, табуируемой ахматоведческим истеблишментом.

[15] Опровержению клеветнических намеков Синявского на немужественность Пушкина Перцов отводит немало места, заодно возвращая мужское достоинство и его рукам. Но главное проявление мужествености нашего национального поэта мы, конечно, должны видеть вообще не в легкомысленной порнухе, а в воспевании ратного дела:

“Слово ножка естественно употребить применительно к младенцу или красотке, а не к стройно сложенному мускулистому юноше…  Присутствовавшие были потрясены мужественными и гордыми строфами “Воспоминаний в Царском Селе”, исполненными удивительных для юноши поэтических достоинств, написанными рукой “не мальчика, но мужа”… В БОЛЬШУЮ ПОЭЗИЮ [выделено Перцовым – А. Ж.] он вошел торжественными сильными стихами, опубликованными в журналах, а не любовной лирикой, ограниченной в ранней юности Пушкина стенами Лицея.”.