Предуведомление. Статья посвящена Ю. Г. Цивьяну к его 60-летию. Здесь она воспроизводится в неподцензурном варианте, несколько отличном от печатного: восстановлены соображения о бисексуальности Ахматовой и соответствующие ссылки на литературу (см. прим. 56 и основной текст вокруг него). О проблемах с редакторским произволом (Р. Д. Тименчика) см. Addendum в конце основного текста, до Литературы и Примечаний.
А. К. Жолковский, Л.Г. Панова
ПЕСНИ ЖЕСТЫ МУЖСКОЕ ЖЕНСКОЕ[1]
К поэтической прагматике Анны Ахматовой
(Das Karpalistische Opfer)
[Н]и одна фраза художественного произведения
не может быть <…> простым «отражением» личных
чувств автора, а всегда есть построение и игра.
Б. М. Эйхенбаум
Перчатка исследователям
На вопрос, каков хрестоматийный жест номер один Анны Ахматовой (далее – АА), большинство читателей, наверное, ответят: Я на правую руку надела/ Перчатку с левой руки («Песня последней встречи», 1911). Одни – с восхищением, другие – с иронией, третьи – в том или ином уступительном ключе.[2] Но узнаваемость карпалистической[3] сигнатуры несомненна и заслуживает пристального анализа, поскольку этот жест не стоит в творчестве АА особняком. Однако задача систематической каталогизации многообразного массива ахматовских жестов и их проблематизации как особого типа построения и игры до сих пор не ставилась, – богатейший слой искусства АА молчаливо принимается за безыскусное данное и практически игнорируется. Ахматоведение как бы отводит себе почтенную, но нечестолюбивую роль дома-музея поэтессы, где бережно хранятся отдельные «милые улики»: левая перчатка, узкая юбка, черное кольцо, китайский зонтик канатной плясуньи,… сношенный дотла ватник.
Между тем, не сам набор аксессуаров делает образ АА привлекательным, успешно «напечатлевая» его на поклонниках,[4] а мастерская работа с ним, виртуозная настолько, что немыслимый жест проходит как естественный. Но на то и артист, чтобы обрушить на зрителя монтаж немыслимых аттракционов, зритель – чтобы, радостно обманываясь, рукоплескать, исследователь же – чтобы от завороженности перейти к рефлексии и разгадыванию тайн ремесла.
Номер с перчаткой не только оксюморонен, но и просто невозможен.[5] Если нитяная перчатка еще как-то (наизнанку?) поддается натягиванию на другую руку, то с осенней, держащей форму, это можно – в состоянии аффекта – пытаться делать, но нельзя сделать, в чем, собственно, и состоит вся соль ахматовских строк.[6] Перед нами два красноречивых жеста: физический, в прошедшем времени повествуемых событий, не доведенный до конца; и дискурсивный, в настоящем времени акта повествования, гиперболизирующий первый до полной завершенности.[7] Экспрессивность жеста удваивается: героиня так волновалась тогда, что спутала кромешную левую руку с аполлонической правой; так волнуется теперь, что путает фактическое «стала надевать» с чудесным «надела».
Налицо один из тех перегибов, за которые АА журил Блок[8] и которыми пестрит стихотворение, дожимающее любовь до (разговоров о) смерти героя, а там и героини, и бьющее на жалость к ней по всем возможным линиям (холодеющая грудь, бесконечная лестница, роковая любовь, голос из-за гроба, клятва умереть, соучаствующая природа, равнодушный дом). Эти сменяющие путаницу с перчатками все более масштабные экзистенциальные перипетии «нормальны» в романтическом каноне, откуда они позаимствованы, но поразительны в рассказе об одном дне из жизни современной женщины.
Что «ничего такого», в сущности, «не было» (грубо говоря, никто из возлюбленных АА к этому времени не умирал) ясно не только из биографического фона стихотворения, но и из его текста: поклявшись умереть вместе с[9]) и душевная твердость. Возникающий эффект хорошо темперированного tempest in a teapot – очередной вызов исследователю.
Мощным орудием натурализации драматических коллизий, переполняющих повседневную жизнь ахматовской героини, является настойчиво прописываемая связь между фактами биографии АА как реального автора и артефактами ее мифа (ее лирического дневника и ее жизнетворческой легенды во всем богатстве мемуарных версий и домыслов). Как ей удается (и чем невероятней, тем вернее!) «держать» эту взаимную закольцованность документа и мифа, образующую стержень ее тропики, – вопрос открытый, но разрешимый, нуждающийся для начала в правильной постановке.[10]
Поэзия прагматики и прагматика поэзии:
театр одной актрисы
Согласно принятому мнению, мастерство АА – в том, что ее сборники выполнены в виде дневника, описывающего любовные и гражданские ситуации в модусе «как это было», и их сила – в трансляции читателю переживаний лирической героини и трагического накала эпохи. В русле такого понимания был выработан формат описания, структурно-семантический в своей основе, то есть нацеленный на «солидарную»[11] ретрансляцию ахматовского самообраза. Отслеживается психологическая подоплека многочисленных деталей; констатируется замена поэтических штампов прозаизирующими их сюжетными коллизиями; привлекаются (авто)биографические контексты, проливающие свет на реальные прототипы и реальные обстоятельства жизни АА; выявляются случаи скрытого, но сознательно обыгрываемого автором цитирования (Пушкина, поэтов Серебряного века, французских поэтов XIX в., жестов Элеоноры Дузе) – признаки литературности «дневника»; наконец, анализируется художественная структура отдельных текстов и инвариантных черт поэтики АА (лаконизма и точности выражений, техники недосказанности, приема резкого переключения на посторонние детали и мн. др.).[12] Но мастерство АА не ограничивается семантикой, а смело, чтобы не сказать революционно, оперирует и прагматикой, каковая, подобно семантике, может быть не только «громкой», обнаженной, открыто агрессивной, как у Маяковского, но и «тихой», потаенной, пассивно-агрессивной и потому еще более действенной, как у АА,[13] культ которой затмил ныне славу многих ее великих современников, не исключая Блока.
Рискуя повториться, набросаем общую схему нашего подхода, намеченного в ряде работ, посвященных преимущественно, но не исключительно, «жизненной» составляющей ахматовского жизнетворчества.[14] Мы исходим из представления, что у «поэтов с позой» (Блока, Маяковского, Северянина, АА) жизнь и творчество образуют симбиотическое целое, воплощающее единый взгляд на мир, направляемое едиными стратегиями и выигрывающее от постоянной взаимной подпитки двух своих составляющих в соответствии с известной формулой Жизнь и Поэзия – одно, причем не только поэзия насыщается жизнью, но и жизнь организуется как поэзия. Осознание этого глубинного единства является необходимой предпосылкой для анализа конкретных жизненных и поэтических произведений поэта, в частности системы его жестов – дискурсивных, словесных и физических, в том числе карпалистических.[15]
Определяющей для мира АА мы полагаем традиционно «женскую» манипулятивно-нарциссическую[16] стратегию «сила через слабость».[17] В этой связи плодотворным может быть сопоставление АА с Северяниным, строившим свое эгофутуристическое жизнетворчество тоже во многом «по-женски» – на «влюблении публики в себя». Но если он предпринимал «повсесердное самоутверждение» с «по-мужски» открытым забралом, то АА последовательно полагалась на «женские хитрости», исчерпывающе сформулированные моцартовской Деспиной в «Так поступают все женщины».[18]
Аналогия с программой Деспины обнажает постановочный характер «искренности», «доверительности» и «психологической достоверности» ахматовской лирики. Последняя обычно воспринимается как пронзительно автобиографичная (сродни очень открытой, действительно автобиографической лирике Кузмина[19]), хотя АА постоянно доводит до риторического максимума происшедшее с ней, а то и присваивает чужие драмы. Метафора театра проливает новый свет и на сконструированность самообраза АА. Установлено, что он возник на перекрестке «мужской» любовной поэзии, психологического романа и частушки. Но для его создания привлекались также сценические спецэффекты и искусство жеста и позы.[20]
Театральная гипотеза позволяет развить известные наблюдения современников над театральностью жизненной практики АА. Одаренная богатыми внешними данными – статуарностью и гимнастической гибкостью, она активно работала с ними, создав то, что можно назвать «ахматовским» телом, ахматовскими «жестами» и «ахматовскими» позами. В связи с ними обычно приводится точка зрения Л.Я. Гинзбург: жесты АА системны, театральны и настолько великолепны, что внушают благоговение, однако интерпретации не поддаются (Гинзбург 2002: 44, 137, 467). Но делались и попытки их прочтения – в театральном ключе. Так, за ранней Ахматовой закрепилась репутация «манерной», «кривляющейся», «позерки», о чем свидетельствует, например, дневниковая запись Н.Н. Пунина[21]: «ее фигура – фигура истерички»; «взволнованная, она выкрикивает свои слова с интонациями, вызывающими страх и любопытство»; «она невыносима в своем позерстве» (Пунин 2000: 77-78).[22]В дальнейшем АА избавилась от переигрывания, но не от самих «хитростей». Согласно Н.С. Гумилеву,
«Ахматова была удивительная притворщица, просто артистка. Сидя дома, завтракала с аппетитом, смеялась, и вдруг – кто-то приходит <…> – она падает на диван, бледнеет и на вопрос о здоровье цедит что-то трогательно-больное!» (цит. по Гильдебрандт–Арбенина2007: 130).
Такие театральные «наработки» попадали и в поэзию АА, в качестве иногда просто жестов/поз (Ты пришел меня утешить, милый,/<…>/ От подушки приподняться нету силы), иногда – кокетливо раскрываемых уловок, вроде репетирования улыбки перед зеркалом (У меня есть улыбка одна./ Так. Движенье чуть видное губ./ Для тебя я ее берегу). Изучение и интерпретация оригинального синтеза жизненных, литературных, живописных, театральных и кинематографических жестов/поз в поэзии АА – задача на будущее. Мы ограничимся кратким введением в эту проблематику.
Доминантой поэзии АА можно считать «театр одного актера», в котором ставка делается на триумф примадонны; и в эту цель концентрированно бьют все элементы спектакля, организуемые ею самой в качестве автора, режиссера, декоратора и проч.[23] Так, в роли литконсультанта АА из наличного русского и мирового репертуара[24] отбирает то, что позволит ей как примадонне подать себя наиболее выигрышно. Далее пьеса переписывается, теперь уже АА-либреттисткой[25], в расчете на камерность и жестовость будущего спектакля.
Жесты, о которых идет речь, – двоякого рода: словесные и физические.
К первым, так наз. речевым актам, относятся:
– перформативы, то есть глаголы, называющие в 1-м лице и тем самым производящие некое действие, например клятву:
Но клянусь тебе ангельским садом,/ Чудотворной иконой клянусь/ И ночей наших пламенных чадом –/ Я к тебе никогда не вернусь;
– императивы, осуществляющие словесное воздействие, например, совет-просьбу- приказание своему бывшему возлюбленному о том, как ему строить свои отношения с невестой: Но мудрые прими советы:/ Дай ей читать мои стихи,/ Дай ей хранить мои портреты[26];
– иные грамматические способы реализации подобных воздействий, например, упрека: Враг мой вечный, пора научиться/ Вам кого-нибудь вправду любить, или
– существительные и глаголы в неперформативном режиме, описывающие такие воздействия: А у нас светлых глаз/ Нет приказу подымать; И сразу вспомнит, как поклялся он/ Беречь свою восточную подругу; эти жесты часто вписываются в отрефлектированную динамику любовного этикета: Столько просьб у любимой всегда!/ У разлюбленной просьб не бывает;
– целые тексты, организованные по принципу речевого акта, ср. «Молитву» (1915): Дай мне горькие годы недуга <…> / Отыми и ребенка, и друга <…> и т. д.
В свою очередь, физические жесты делятся на
– целенаправленно коммуникативные, часто очень изощренные, например взывающие об ответной реплике: Ты только тронул грудь мою,/ Как лиру трогали поэты,/ Чтоб слышать кроткие ответы/ На требовательное «люблю!»; и
– симптоматические, «невольно» выдающие внутреннее состояние персонажа через внешние проявления (как надевание перчатки не на ту руку).
Характерны совмещения словесных жестов с физическими, например, такие, где первые управляют вторыми: Если ты к ногам моим положен,/ Ласковый, лежи. Другой тип совмещения – слова-жесты (ср. Цивьян 2008б): Не люблю только час пред закатом,/ Ветер с моря и слово «уйди»; среди них и графологический жест смерти: героиня «Сегодня мне письма не принесли…» (1912) пишет: Я слышу: легкий трепетный смычок,/ Как от предсмертной боли, бьется, бьется,/ И страшно мне, что сердце разорвется,/ Не допишу я этих нежных строк…, обрывая свое письмо многоточием, – подобно рассмотренной в Цивьян 2009 Травиате, но в ирреальном модусе. Кстати, проекция жестов в различные модусы – воображаемый, желательный, отрицательный и др. – способствует их размножению и варьированию.
Но вернемся к организации театрального механизма. Главное режиссерское решение ахматовского спектакля состоит в том, что все мизансцены призваны выпятить игру примадонны, отведя ее партнеру, если таковой появляется, роль статиста. В плане женских хитростей это можно сравнить с известным в театральной практике казусом, когда звезда, узурпируя режиссерские функции, «отбирает» мизансцену у партнера.
Так, в «Театре» Моэма (1937), в сцену, где должна была блеснуть актриса-соперница, главная героиня романа вносит неожиданные поправки, меняющие режиссерский замысел. Тут и серебристое платье, «убивающее» платье партнерши; и красный платок, которым она играет на протяжении всей сцены, забирая все внимание зрителя; и передвижения, вынуждающие партнершу поворачиваться к публике то спиной, то непривлекательным профилем; и слишком рано поданная реплика, сбивающая эффект слов партнерши; и, наконец, трагическая мимика, затмевающая финальный монолог соперницы.
Далее, в качестве режиссера и художника-декоратора своего театра АА создает для себя «телесный костюм», учитывающий, помимо ее внешних данных и возможностей, предоставляемых сценарием, ее жизненное амплуа – «женщины-вамп» (типа Марлен Дитрих), смутного объекта/жертвы мужских желаний. К нему подбирается особая моторика (легкая походка; дисциплинированное тело, «знающее» правила этикета), жестовый код (неброский, но коммуникативно нагруженный), тихий голос. Все это служит фоном для ярких эмоциональных проявлений («природных» жестов[27], стихов-песен, криков, замирания жизни и ее всплесков). Жестикуляция героини направлена преимущественно на выяснение отношений с возлюбленным. Активными органами служат глаза, губы и руки, а пассивными, с которыми взаимодействует партнер, – те же руки и губы, плюс ноги и грудь. Аксессуарами телесного костюма АА становятся как роскошные элементы одежды, акцентирующие ее притягательность (Я надела узкую юбку, Чтоб казаться еще стройней), так и бедные, нищенские (В этом сером, будничном платье,/ На стоптанных каблуках…), подчеркивающие силу ее чувства и отрешенность от мира. Под телесный костюм героини подбирается партнер – светский красавец, знающий этикет или вызывающе нарушающий его, часто дон-жуан, садист или ревнивец, удостоверяющий ее эротичность и желанность.[28] Одно из типовых режиссерских решений – смена «живого» костюма «мертвенным» (больной, умирающей, отпеваемой, хоронимой), предполагающим соответствующие позы, в качестве партнеров – неадекватно реагирующего возлюбленного, бесчувственную толпу и неравнодушную природу, а в качестве двойников – знаменитых мертвецов (например, княжну Евдокию).
В роли примадонны АА важно разыграть сценарий максимально натуралистично, как если бы он был частью ее собственного опыта.
Претворяя спектакль в стихи, АА искусно прикрывает свои нарциссические манипуляции, применяя разного рода «обходные» маневры, в частности искусство монтажа, принесенное кинематографом. В роли монтажера она «разбавляет» собственное присутствие гномическими сентенциями[29] и пейзажными панорамами, иногда по отмеченному Мандельштамом (в эссе «Буря и натиск», 1922-1923) фольклорному принципу «В огороде бузина, а в Киеве дядька» (так в финале «Песни последней встречи» АА «одергивает себя» крупным планом равнодушного дома). Еще один обходной маневр – самоотмежевание, создающее оксюморонную позу «(не)жалобы»: Я не плачу, я не жалуюсь.
ЭТИКЕТ ИНТИМ ПАНТОМИМА («Смятение», 1913) I Было душно от жгучего света, II Не любишь, не хочешь смотреть. III Как велит простая учтивость, |
Этот триптих – очередной этюд на тему «сила через слабость», поставленный в театре одной актрисы. Он строится на контрасте между объективной бессобытийностью описываемого эпизода и его огромной значимостью для героини, чему соответствует композиция, утраивающая изображение этого не-события, насыщая его все новыми деталями, жестами и эмоциональными ракурсами. Сама фрагментарность описания, трижды, но по-разному, приступающего к теме, иконизирует душевный разброд героини, и о происшедшем мы узнаем одновременно и слишком много, и слишком мало.
«Смятение» инсценирует один из излюбленных сюжетов АА: ошибку в выборе партнера. Мелодрама разыгрывается как пантомима (или немой фильм) – на утрированных жестах из светского репертуара, выразительных физических и молчаливых словесных. Этикетные жесты противопоставляются интимным: поведение партнера истолковывается героиней как маскировка искреннего чувства, и она отвечает аналогично двусмысленным словесным жестом, но потом осознает, что ошибалась. Реализуется инвариантная схема, которую на языке театра соблазнительно описать как «много шума из ничего».
Действующими лицами этой мини-мелодрамы являются исключительная в своей крылатости героиня, жаждущая любви и решающая, что встреченный где-то в свете «он», взоры которого излучают мужское великолепие, и есть ее единственный. Она вздрагивает – делает симптоматический жест профетического узнавания. Мазохистски предвкушая приручение (в духе «Укрощения строптивой», причем в метафорически «ручном», то есть карпалистическом коде), героиня готова – ради великой любви – вверить ему свою судьбу. В контексте воображаемого ею сценария она прочитывает его наклон к ней как подступ к роковому объяснению (он что-то скажет) и отвечает внезапной бледностью. Этот симптоматический жест описывается словами от лица отхлынула кровь, предвещающими изображение любви как смерти – в излюбленном АА коде окаменения и в форме энергичного словесного жеста: пусть…
Романтический финал первого стихотворения плавно перетекает в истерический дискурс второго.[30] Далекое «он» сменяется непосредственным «ты»: грамматическое расстояние между партнерами сокращается до интимного. «Ты» и становится объектом истерики – не столько смятения, сколько полного любовного помешательства. «Природное» пытается прорваться сквозь «этикетное»: на смену симптоматическому побледнению приходит бесконтрольный, казалось бы, поток коммуникативных актов – обвинений, вслух, впрочем, не проговариваемых. Монолог открывается страстными жалобами на нелюбовь партнера, и первой уликой служит тот немаркированный факт, что он на нее не смотрит, трактуемый, однако, как жест намеренного игнорирования. Следует восклицание – про себя – о губительной красоте героя, и ее симптоматическое временное ослепление ко всему, кроме партнера, представленного крупным планом цветка – щегольского знака его этикетного костюма, под стать его красоте и самовлюбленности. Зацикленность героини на партнере передана словесным жестом повтора, перебрасывающегося через строкораздел: …тюльпан/ Тюльпан… Заодно в ход пускается любимый АА куртуазный язык цветов[31]: краснота тюльпана кодирует любовь и чувственность (подогревая любовные ожидания героини), а его грамматический род – мужские достоинства его владельца. Но самому партнеру слово не предоставляется.
Третье стихотворение построено по формуле отказного движения. С точки зрения героини, назревает любовное сближение, пока не оказывается, что она ошибалась. Герой держится этикетных правил, но ведет себя несколько развязно. Он подходит к героине и вступает с ней в контакт при помощи сначала мимики (улыбки), затем физического жеста (поцелуя руки) и, наконец, визуального контакта, которым подхватывается мотив магической лучистости его глаз из первого стихотворения. Хронологические и кодовые рамки мизансцены внезапно расширяются, чтобы включить древние лики святых, подтверждающие судьбоносность встречи.[32] Героиня решает, что это подходящий момент для произнесения заветного слова. Как и в случае слов партнера, ожидавшихся в первом стихотворении, что именно говорится, АА не сообщает, выдерживая принцип пантомимы, – но весомость ее тихого слова подчеркивается вторичным размыканием временных рамок: в минималистское слово вкладываются десятилетние ожидания, бессонницы и (в плане жестов) замирания и крики. Но эти симптомы истерического поведения героиня дисциплинирует этикетным приглушением своего словесного жеста – в расчете на его адекватное прочтение партнером как любовного пароля. Он, однако, не вчитывается в ее жестовый код и отходит. Героиня мгновенно пересматривает ситуацию: заветное слово было произнесено напрасно, красавец оказался героем не ее романа. Ее чувства возвращаются в обыденную колею – бесчувственной пустоты, но зато и полной ясности. Любовная гроза, которую предвещала духота самой первой строки, так и не разразилась, героиня осталась в живых, ничего не случилось.
Мизансцены этого не-романа построены так, чтобы вызвать максимальное сочувствие к его истеричной героине. Партнер сделан статистом, все жесты и поступки которого (наклон, поцелуй руки, взгляды и невзгляды) даны исключительно через призму ее восприятий и переживаний. Его мужественность, красоту, полулень и полуласку «играет» не он, а она, и соответственно ей должны достаться все аплодисменты. Силе переживаний героини вторят многообразные эффекты описания, подтверждая и на этом уровне ее исключительность.
(«Прав, что не взял меня с собой…», 1961)
Прав, что не взял меня с собой
И не назвал своей подругой,
Я стала песней и судьбой,
Сквозной бессонницей и вьюгой.
Меня бы не узнали вы
На пригородном полустанке
В той молодящейся, увы,
И деловитой парижанке.[33]
Здесь узнается конспект инвариантной трехактной драмы: (1) «возлюбленный уехал из советской России, а я осталась в ней горевать (по нему) и страдать (от невыносимой действительности)»[34]; (2) «зато я стала поэтом»[35]; (3) «как бы сложилась моя женская судьба, если бы я уехала»[36]. В «не взявшем с собой» принято угадывать двух здравствовавших тогда эмигрантов, отделенных от АА железным занавесом, из которых более вероятным является Б. В. Анреп,[37] художник-витражист, уже во время романа с АА имевший мастерскую в Париже и сразу после февральской революции вернувшийся в Европу, живший в Лондоне, где у него была семья, и наезжавший в Париж. Он использовал облик АА в своих мозаиках, в частности, в «Сострадании» (1952, National Gallery), к чему, по-видимому, и сводится фактическое обоснование слов Он больше без меня не мог/ <…>/ Я без него могла («Всем обещаньям вопреки…», 1961). В 1916 г. АА «обручилась» с ним, в жизни – разыграв сценку с незаметным для присутствующих дарением ему заветного черного кольца, в стихах – на полном поэтическом серьезе, позволявшем ей обвинять его в предательстве родины, жаловаться на покинутость, описывать воображаемое путешествие к нему и гордиться, что разлука закалила ее как поэта.[38]
Итак, жизненный импульс стихотворения – воспоминание 1961 года о возлюбленном, которого АА не видела с 1917 г., не подкрепленное никаким личным контактом[39]. Но, как часто бывает у АА, этот не-роман превращается в суггестивный лирический сюжет.[40] Разыгрывается инвариант «раздуваемые на (полу)пустом месте страсти благополучно преодолеваются волевой героиней».[41]
Сюжет решается в духе, подсказанном «Дальними руками» (1909) Анненского:
Зажим был так сладостно сужен,/ Что пурпур дремоты поблёк,—/ Я розовых, узких жемчужин/ Губами узнал холодок.// О сестры, о нежные десять,/ Две ласково-дружных семьи,/ Вас пологом ночи завесить/ Так рады желанья мои.// Вы — гейши фонарных свечений,/ Пять роз, обрученных стеблю,/ Но нет у Киприды священней/ Несказанных вами люблю.// Как мускус мучительный мумий,/ Как душный тайник тубероз,/ И я только стеблем раздумий/ К пугающей сказке прирос…// Мои вы, о дальние руки,/ Ваш сладостно-сильный зажим/ Я выносил в холоде скуки,/ Я счастьем обвеял чужим.// Но знаю… дремотно хмелея,/ Я брошу волшебную нить,/ И мне будут сниться, алмея,/ Слова, чтоб тебя оскорбить…
Последняя строка выносится в эпиграф ахматовской миниатюры, задавая организующий ее дискурсивный жест.[42]
У Анненского финальные «слова»резко перебивают эротические мечты о недоступной возлюбленной. Они преследуют психотерапевтическую цель – оттолкнув героиню, прекратить любовное наваждение,[43] переданное серией экзотических образов (гейша и алмея – сексобъекты для развлечения мужчин[44]; египетская мумия; античная богиня любви) и тактильных и ольфакторных впечатлений (холодок жемчужин, мускус, душные туберозы).
Стержень структуры образует драма «далекой близости», исполняемая в последовательно жестовом режиме. Вопреки синекдохическому смыслу обрядового жеста «обручения», обладание руками возлюбленной не может повести к реальному обладанию всем ее существом (которое приходится перенести в модальность раздумий и сказок), но тем более остро мотив обручения пронизывает текст (так, каждая из рук возлюбленной – пять пальцев-роз, обрученных стеблю-запястью). Стихотворение открывается чувственным зажимом – коммуникативным тактильным карпалистическим жестом («Угадай, кто!»); далее – с руками в пассивной роли – следует опять-таки тактильный поцелуй; затем – в модусе неисполненного намерения – вводится слово-жест «люблю»; снова проходит образ зажима; дело завершается еще одним словесным жестом, опять-таки в модальном – онейрическом – ключе. На вербальном уровне этот жест своей грубостью стирает дистанцию между героями, но его прагматической целью является их окончательное взаимное отдаление.
АА отчасти заимствует и радикально перестраивает эту конструкцию. Пространственную удаленность от былого возлюбленного она сокращает оскорбительным словесным выговором, но полностью отказывается от потенциально возможной экзотической образности; на эту роль могла бы претендовать парижанка, однако ее образ строится существенно иначе.
Самый общий прагматический формат стихотворения – характерная для АА апроприация принятого в мужской поэзии Серебряного века образа желанной, но недоступной женщины, с переводом его на себя в роли лирической героини, обретающей таким образом равные, – и даже «более равные» – права с мужчиной. А в данном случае эмансипация (empowerment) женщины сопровождается присвоением и конкретного словесного поступка героя-мужчины – речевого акта оскорбления. Реализацией этого стратегического плана становится серия более конкретных физических поз и словесных жестов.
Прежде всего, дразнящие крупные планы гейши и алмеи в режиме общения на «ты» заменяются у АА во всех отношениях дистантным, появляющимся где-то в мысленной дали эталоном парижского шика. Соответственно, АА освобождает свой текст и от чувственной моторики: взаимных полуобъятий, полупоцелуев и роскошного карпалистического зажима. Архетипической «руколикости» à la Аненнский, Лисицкий и Эйзенштейн (Цивьян 2008а) места не находится. Вся «героида» АА нацелена на реализацию речевого акта оскорбления, не нуждающегося ни в экзотической лексике, ни в будоражащей кинесике. Собственно, нет речи и об амурных материях. Оскорблениями АА стремится не избавиться от любовных оков, а, как обычно, доказать партнеру и, главное, читателю «несомненную свою правоту» и победу над судьбой. Проявляется инвариантная установка АА на силу, моральную правоту, вердикт потомков и другие сугубо властные категории, – а не на сферу чувств. Выражаясь языком развитого феминизма, it’s not about sex, it’s about power.
Действует АА, однако, не в лоб: подразумеваемая собственная правота якобы великодушно, а на самом деле с эзоповским лукавством приписывается партнеру. Тот вроде бы и прав в неком высшем, судьбоносном смысле, не зависящем, впрочем, от его намерений[45], каковые с точки зрения джентльменского кодекса далеко не безупречны.
Чтобы закрепить – официально заверить – свою победную правоту, Ахматова неожиданно вовлекает в свой монолог, в I строфе не имеющий четкого адресата, широкую читательскую аудиторию. Именно к ней обращается кокетливое меня бы не узнали вы[46], предлагающее одновременно и насладиться альтернативным портретом АА в виде изящного эстампа, и шикарно перечеркнуть его. То, что в I строфе выглядело как интимный разговор с возлюбленным или по крайней мере интимная же медитация о взаимоотношениях с ним (опущенное подлежащее подразумевает то ли далекое «ты», то ли отстраненное «он»), вдруг оборачивается публичной речью. Кинокамера неожиданно отъезжает, и личные жалобы как бы переносятся в зал суда, где брошенная женщина обвиняет бессердечного соблазнителя перед читателями-присяжными; обвиняемому ответное слово не предоставляется. Этот сколок с советского правосудия[47] на материале любовной лирики[48] варьирует общий ахматовский инвариант «сила через слабость»: апеллируя к читателю в роли беспомощной жертвы, она сначала покоряет его своей экстраординарной творческой судьбой, а затем и очаровывает альтернативным образом себя как парижанки.
Двоящийся образ героини – излюбленный АА прием подачи себя как своего рода сверх-женщины, способной прожить несколько жизней.[49] Обе судьбы героини, набросанные в стихотворении, оскорбительны для партнера, но оскорбления даются в виде намеков. Чтобы решить эти уравнения со многими неизвестными, надо подставить в них соответствующие данные из поэтического арсенала АА.
Действие I строфы, более прямолинейной и «реальной», развертывается в советской России. Инкриминируя уехавшему партнеру, что он ее не спас, АА описывает его поведение в терминах несостоявшегося речевого акта: не назвал своей подругой.[50] Это привело к подразумеваемой потере ею своей женской телесности и, читай, женского счастья, но зато и к обретению ею новых, пусть бесплотных и во многом негативных, но символически ценных свойств. Героиня торжествующе объявляет, что жизненные потери обернулись творческими успехами (песней). При этом, все четыре описывающие ее тропа: песня, судьба, бессонница, вьюга – женского рода, так что женственность за ней все-таки сохраняется. И женственность это не простая, а Вечная, на что указывает обращение к соответствующей символике Блока и Белого, в том числе к вьюге – частой природной ипостаси Вечной Женственности[51].
Как уже отмечалось, «Прав…» – ретроспективное резюме многих более ранних стихотворений АА, и эти четыре словесных мотива были давно освоены АА в качестве составляющих ее любовного топоса – медиаторов между героиней и ее партнерами[52]. В «Прав…» они тоже призваны каким-то – загадочным – образом связывать партнеров. Сквозная бессонница – то ли много ее или его ночей подряд без сна, то ли ночи без сна, протянувшиеся от нее к нему сквозь все преграды. Вьюга может соединять двоих или, как в «Снежной королеве» Андерсена, заглядывать к нему в окошко, рисуя на стекле ее черты (блоковский поворот). Еще более многозначна судьба: АА стала то ли «его» судьбой (например, Вечной Женственностью, не отпускающей своего избранника), то ли судьбой всего мира или по крайней мере России[53].
Искомая оскорбительность – в том, что вопреки, а то и благодаря предательству партнера, героиня не погибла, а достигла подлинного величия, с позиции которого имеет возможность отчитывать его и томить бессонницами.
Во II строфе на смену реальной (но возогнанной до мифа) героической аскезе приходит воображаемый (но укорененный в раннем самообразе АА) гламур: что стало бы с АА, если бы партнер честно увез ее заграницу. В этом альтернативном сценарии лирической героине выдается тело и приличествующий телесный костюм – ипостась парижанки. Правда, эта парижанка дана: во-первых, молодящейся, увы, то есть, неизбежно состарившейся (что не грозит вечным сущностям типа песни, вьюги и женственности); во-вторых, мелочно (по сравнению с величием АА в I строфе) деловитой; и, в-третьих, под знаком иронического отмежевания. Но на заднем плане маячит поза самолюбования – что-то вроде примерки нового наряда перед зеркалом, а то и перед потрясенными знакомыми, подаваемой, однако, в ирреальном модусе.
В рамках обвинительной речи предъявление этого симпатичного самообраза подхватывает тему женственности, попавшей в I строфе под удар, но теперь предстающей, наконец, во всем своем блеске. К этому, однако, мстительный заряд II строфы не сводится.
Легким росчерком набрасывается адюльтерная ситуация в стиле ранней АА: свидание на пригородном – удаленном от Парижа – полустанке с, надо полагать, неким соперником героя. Разумеется, это только пунктирный намек. Но факт, что свои воображаемые заграничные романы АА настойчиво связывала с мотивом внешнего помолодения/постарения. Так, стихотворение о мысленном путешествии по морю для встречи с тем же Анрепом, «Просыпаться на рассвете…» (1917),[54] АА закончила строкой С каждым часом молодеть, – имея в виду после разлуки предстать перед партнером такой же прекрасной, как прежде. Напротив, в более поздней элегии «Меня, как реку…» (1945) смена партнеров в заграничной жизни связывается с морщинкой, знаменующей плату за богатство пережитого: <…> и в новую любовь/ Входить, как в зеркало, с тупым сознаньем/ Измены и еще вчера не бывшей/ Морщинкой… Как молодеть, так и морщинка предполагают зеркало или точку зрения со стороны; в «Прав…» на роль наблюдателя, в глазу которого находится красота героини, взяты читатели.
Оскорбительность финальной мизансцены – в том что и под чуждым небосклоном АА все равно изменяла бы партнеру, как она делала это почти со всеми своими мужьями и любовниками. Но чтобы приглушить адюльтерный мотив, подрывающий этическую безупречность героини, АА дает его под знаком уступительного увы, возвращающего текст к аскетической риторике начала.
* * *
Несколько слов в заключение. Прежде всего, следует извиниться за предварительность этих заметок. Впрочем, предварительны они главным образом в отношении разработанности модели – полноты охвата и систематизации материала, точности в формулировке инвариантов и выразительных конструкций всех уровней, и опробованости на монографических разборах большого числа текстов. Более или менее окончательными представляются очерченные здесь общие контуры (жизне)творческого облика АА, проблематичные для солидарного ахматоведения, основанного самой поэтессой[55] и потому оксюморонно сочетавшего черты науки и пиара. Богатейшее разнообразие, артистизм и филигранность решения узкого круга тем, ахматовское искусство создавать «much ado about nothing», органически созвучное ее центральной установке на «силу через слабость», – благодарное поле для будущих исследований, одним из любопытных участков которого является театрально-жестовая компонента «женского» мастерства поэтессы.
Кстати, о «женскости». Если что продолжает оставаться загадкой в феномене АА, это как раз его гендерная природа. До сих пор среди истолкователей нет согласия в вопросе, о чем все-таки ее стихи: о любви или о чем-то другом – страдании, стойкости, самолюбовании, правоте, славе, власти. Если о любви, то почему о преимущественно несчастной, без заветной «близости», – хотя в своей жизни АА, продиктовавшая П.Н. Лукницкому свой донжуанский список, сменила немало партнеров? Одна из психоаналитических трактовок образа Дон-Жуана состоит в том, что женщин он бесконечно меняет потому, что ищет, сам того не зная, мужчину. Аналогичной – лесбийской – подоплекой бесплодности ахматовского любовного квеста, причем полностью вытесненной (в отличие, скажем, от гомосексуализма у Кузмина) из ее стихов, может объясняться последовательно авгурская риторика скрытности, недоговоренности, тайны, характерная для поэзии АА. Это не противоречило бы данным о предположительных романах АА с женщинами (в частности Ольгой Глебовой-Судейкиной и Фаиной Раневской),[56] а также той ауре счастливой, иногда оргазмической, гармонии, которой окружены в ее стихах контакты с женским двойником – Музой.[57] Последнее тем интереснее, что в этом случае привычная апроприация поэтессой элементов мужской лирики приобретает дополнительные авто- и гомоэротические обертоны.[58]
ADDENDUM
При прохождении этой статьи через редактуру, каковой ввиду ахматовской тематики оказалась редактура Р. Д. Тименчика, значащегося главным специалистом в этой области, нам пришлось столкнуться с беспрецедентным в нашем постсоветском опыте вмешательством редактора в содержание публикации. Мы бы просто забрали статью, чтобы поместить ее где-нибудь еще, но поскольку дело шло о юбилейном приношении другу, специально написанном по приглашению составителей, мы сочли возможным уступить давлению и согласиться на частичную порчу текста. В настоящей электронной версии пострадавшие места публикуются в неподцензурном виде.
Тименчик продемонстрировал удивительную в XXI веке аллергическую реакцию на слова бисексуальный, лесбийский и подобные. Он запретил ссылки на некоторые из мемуарных свидетельств, например, Л. К. Чуковской (упирая на ее — академически наивный — завет цитировать ее без купюр), а также критическое упоминание о летописи Черных 2008, где соответствующая информация блистает своим отсутствием. На наши попытки удовлетворить его, с одной стороны, смягчением формулировок, а с другой, привлечением дополнительных источников, Тименчик отвечал то безапелляционными отказами, то капризным молчанием, профессионально неуместным при редактировании по почте. Отверг он и неоднократно предлагавшийся ему выход – формально (в редакторском примечании) отмежеваться от ответственности за не устраивающие его утверждения. Компромиссный вариант (который смело можно рекомендовать детям до 16 лет), попавший в бумажную версию статьи, был достигнут уже помимо прямого контакта с Тименчиком.
Никаких собственно ахматоведческих замечаний по статье (подсказок, советов, поправок) Тименчик не сделал, а по существу единственного заинтересовавшего его вопроса авторитетно заявил, что ничего такого ему и науке, которую он представляет, не известно. Это побудило нас к дальнейшим разысканиям, результаты которых нашли отражение в Прим. 56 настоящей версии. Добавим, что, поставив вопрос о бисексуальности Ахматовой перед сотрудницами Фонтанного дома, мы были встречены не возмущенными протестами, а молчаливым пониманием и услышали хорошо обкатанную формулировку: «Главное – это любовь», тактично подразумевающую, что наряду с любовью к Родине, литературе, славе, себе самой, сыну, мужьям и любовникам, поэтессе можно позволить и эротическую любовь к женщинам.
Разумеется, вопрос о предположительном лесбиянстве Ахматовой нельзя считать однозначно решенным, — требуются дальнейшие исследования. Однако административное замалчивание проблемы отдает советским душком, помещая практикующих это редакторов в идеологически и этически сомнительную компанию (РПЦ, Лужкова et al.) и уличая их, по сути, в непрофессионализме. Одно дело — неумение толком подать накопленную информацию в собственной книге,[59] остающееся, в конце концов, на совести автора, другое – настоятельные попытки подавить распространение сведений, собранных другими, что граничит с должностным преступлением и наводит на мысль о профнепригодности современного научного работника, полагающего возможным загнать информационного джинна обратно в бутылку (вопреки урокам Катыни, Уотергейта и т. п.).
История с нашей статьей – сюжет для небольшого скетча с Тименчиком в амплуа избалованной примадонны, но без ахматовского артистизма (которому посвящена статья). Диагностика же описанных неадекватных реакций Тименчика для ахматоведения не безразлична. Хорошо бы понять, что́ это – простая неискушенность в вопросах пола (как у подростка, уже предающегося первым одиноким радостям, но еще убежденного в ангельской чистоте сверстниц)? Полная табуированность в сознании начитанного филолога соответствующей лексики (владение которой уже в конце 1920-х годов отличало культурную девушку Фиму Собак от Эллочки Щукиной)? Или, похуже, сознательное ханжество в высказываниях на представляющиеся ему рискованными темы (вроде утверждения, в солидной справочной публикации, будто Ю. И. Юркун был «ближайшим другом» М. А. Кузмина, но «мужем» О. Н. Гильдебрандт-Арбениной)?[60] Или, поизысканнее, хрупкая мечта о сохранении щекочущих откровений в тайне — ради их элитного потребления на эзотерическом междусобойчике, «накрыто[м] только на дюжину персон»[61] (мечта, казалось бы, развеянная с отменой цензуры и распространением компьютерной грамотности, но все еще популярная — хотя бы в том же Фонтанном доме, где сотрудница,[62] подтвердившая обоснованность наших предположений, пробормотала, тревожно поведя глазами в сторону окон, что-то многозначительное о недопустимости попадания этих данных в руки «черни» — прямо так по-пушкински и припечатала)?
Один из составителей сборника попытался объяснить нам авторитарную непримиримость Романа Давидовича его пылкой любовью к Ахматовой. Да, любовь, как уже говорилось, – главное. Главное — это любить. Но (даже оставляя в стороне еще одну разновидность любви – любовь к истине) какую Ахматову любит Тименчик? Ту ли, о которой она сама сказала: Какая есть – желаю вам другую? Или ровно и только ту, образ которой является продуктом тщательной подсоветской ретуши, — такую, какой на свете нет, какой на свете быть не может? Но тогда, если, не дай бог, подтвердятся предположения о бисексуальности поэтессы, ему придется немедленно разлюбить ее, а разлюбленной, как опять-таки известно, рассчитывать не на что. Как говорил Мандельштам, конец романа.
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] Графологическое примечание. Заглавие – с интермедиальным акцентом, на смеси французского с кинотайваньcким (Lust, Caution, Masculin, Feminin), где дефисы (как в «Слова-жесты» в Цивьян 2008б) и запятые могут не прописываться – в духе и маринеттиевских parole in libertà, слов-parolees, и любимого Эйзенштейном монтажного принципа иероглифики (так, в китайском оригинале названия «Eat, Drink, Man, Woman», 饮食男女, запятых нет, – в отличие от «Lust, Caution», 色,戒).
[2] Ср. слова Бродского: «“[П]равая рука”, “перчатка с левой руки” <…> не представлялись мне такими уж большими поэтическими достижениями. Я думал так, пока не наткнулся на другие ее стихи, более поздние» (Волков 2005: 624).
[3] О карпалистике и иной жестикуляции см. работы юбиляра (Цивьян 2005, 2007, 2008а, б, 2009); мы опираемся также – без дальнейших ссылок – на Крейдлин 2002, 2005 и Булгакова 2005.
[4] Ср. формулировку Н.В. Недоброво: «Желание напечатлеть себя на любимом, несколько насильническое <..> вот она, поэтова любовь» (Недоброво 2001: 129) .
[5] в отличие, скажем, от «нарядной обнаженности» статуи, которая обнажена в одном смысле – кода одежды, а нарядна в другом – эстетического совершенства.
[6] В свое время в невозможности жеста усомнилась Н.Я. Мандельштам: «попробуй надень!» (Мандельштам 1999: 235). Вообще говоря, не исключено и «однослойное» прочтение – с успешным натягиванием перчатки, но мы сосредоточимся на более богатом. Круг потенциальных интерпретаций этих строк вообще не сводится к двум названным: так, поскольку вместо стандартного левую перчатку сказано перчатку с левой руки, жест можно понять еще более суггестивно – как «натягивание на правую руку перчатки, только что снятой с левой».
[7] Последняя строфа открывается отчетливым метатекстуальным презенсом «от автора»: Это песня последней встречи.
[8] «[Я] никогда не перейду через Ваши “вовсе не знала”, “у самого моря”, “самый нежный, самый кроткий” <…>, постоянные “совсем” <…> Тоже и “сюжет”: не надо мертвого жениха <…>, не надо уравнений с десятью неизвестными» (выделено Блоком; Блок 1963: 459).
[9] Ср. другие вариации на тему «самолюбования sub specie объективности»: А прохожие думают смутно:/ Верно, только вчера овдовела; И осуждающие взоры/ Спокойных загорелых баб.
[10] Этот вопрос о главном секрете ахматовской тайнописи ахматоведение по-авгурски же обычно обходит, но в последнее время, под давлением опытов демифологизации АА, вынуждено к нему обратиться; ср. работу Черных 2005, сочетающую констатацию ряда «автомифологизаторских» тактик АА с наивным недоумением по поводу их стратегического смысла.
[11] О проблеме «(не)солидарности» чтения см. Панова 2009б.
[12] Систематическое описание семантической составляющей поэзии АА в свете центральных инвариантов «судьба», «душа», «долг и счастье» и «победа над судьбой», см. в Щеглов 1986, 1996.
[13] Противопоставление Ахматовой и Маяковского, заданное в Чуковский 2001 [1921], представляется поверхностным ввиду обилия глубинных сходств, начиная с общей прагматической установки и включая существенный компонент «громкости» у «тихой» АА, не прошедший мимо внимания Блока (см. Прим. 8).
[14] См. Жолковcкий 1998, 2005a, б, 2009a, б, Панова 2009а.
[15] Жизнетворчество АА богато жестами всех типов, свои стихи она любила называть песнями, так что ее oeuvre в целом образует своего рода chanson de geste; фр. geste, f., может значить как «подвиг», так и «эпическая поэма, жеста».
[16] Надо ли подчеркивать, что эти и другие подобные понятия употребляются нами не в оценочном смысле (дух поэта дышит, где и как хочет, — какая есть, желаю вам другую), а в сугубо диагностическом?
[17] Солидарное ахматоведение, даже признавая АА мастером прагматики в жизни, склонно настаивать на том, что ее поэзия устроена принципиально иначе – по чисто семантическим, а не прагматическим принципам. Теоретически такое возможно, однако опыты анализа ее поэтических текстов (Жолковский 1998, [в печати], Панова 2009а) убеждают, что и они пронизаны теми же властными стратегиями.
[18] Una donna a quindici anni/ Dèe saper ogni gran moda,/ Dove il diavolo ha la coda,/ Cosa è bene e mal cos’è;// Dèe saper le maliziette/ Che innamorano gli amanti:/ Finger riso, finger pianti,/ Inventar i bei perché;// Dèe in un momento/ Dar retta a cento;/ Сolle pupille/ Parlar con mille;/ Dar speme a tutti,/ Sien belli o brutti;/ Saper nascondersi/ Senza confondersi;/ Senza arrossire/ Saper mentire;/ E, qual regina/ Dall’alto soglio,/ Col «posso e voglio»/ Farsi ubbidir (II, 1). Пер.: Женщина в пятнадцать лет/ должна знать, как все устроено,/ где у дьявола хвост,/ что хорошо и что плохо.// Она должна знать маленькие хитрости,/ пленяющие возлюбленных,/ притворяться смеющейся, притворяться [сильно] плачущей,/ изобретать хороший предлог.// Она должна сразу/ обращать внимание на сотни [возлюбленных],/ зрачками / разговаривать с тысячью;/ давать надежду всем,/ будь то красивым или уродливым;/ уметь таиться,/ не приходя в замешательство,/ не краснея, уметь лгать;/ и такая королева/ с высокого престола / [словами] «могу» и «хочу»/ [сможет] заставить повиноваться себе. См. http://www.youtube.com/watch?v=7a5sKR0fYOE&feature=related .
Стереотип «женских» коммуникативных стратегий описан в литературе вопроса; для них характерно переключение на прагматику, на посторонние темы, «слабый» стиль, преобладание фатики, психологическая подвижность (см., в частности Крейдлин 2005: 46-47).
[19] Подробнее о различиях поэтики Кузмина и АА см. в Панова [в печати].
[20] «[О]на <…> не говорит о своих чувствах прямо – эмоция передается описанием жеста или движения <…>, так, как это делается в новеллах и романах» (Эйхенбаум 1969: 144). Эйхенбаум добавляет, что АА придает лирической героине автобиографические черты, тем самым стирая с ее «маски» лишний грим; это – «особый, несколько жуткий, похожий на разрушение сценической иллюзии, прием. Но <…> сцена этим не уничтожается, а наоборот – укрепляется» (Эйхенбаум 1969: 146).
[21] Другие свидетельства см. в Панова [в печати].
[22] Позднее Пунин ознакомил АА с этой записью, на что та ответила великолепным графологическим жестом – «завизировала» ее (Пунин 2000: 466). Сама сцена жест ознакомления тоже литературна – заимствована у духе Льва Толстого и Софьи Андреевны.
[23] Не случайно поэзия АА так притягательна для актрис, работающих в жанре «театр одного актера», прежде всего, Аллы Демидовой.
[24] взятого, согласно Келли 1994: 209, в объеме гимназического курса.
[25] Элеонора Дузе и Сара Бернар имели таких профессионалов в своем распоряжении.
[26] По количеству императивных приказов, просьб, советов и проч. лирика АА не уступает футуристической и советской поэзии, питавшей слабость к повелительному наклонению.
[27] «Природная» ипостась с туфлями на босу ногу фигурирует в «Вижу выцветший флаг над таможней…» (1913).
[28] В качестве двойников такой героине даются великолепные, артистически выразительные женские тела – скульптуры Царского Села и Летнего сада, мифические красавицы (Клеопатра, Саломея, Дидона), красавицы тринадцатого года (Ольга Глебова-Судейкина в ролях Путаницы и Псиши и Саломея Андроникова на аэроплане), балерины Анна Павлова и Татьяна Вечеслова.
[29] Например, Знаешь, я читала,/ Что бессмертны души.
[30] Об истерическом дискурсе Серебряного века см. Смирнов 1994: 131-178.
[31] Он представлен у АА не только самими цветами — розой, шиповником, но и карпалистическим жестом – гаданием по цветку: Знаю: гадая, и мне обрывать / Нежный цветок маргаритку.
[32] Осторожным намеком проходит ритуальный жест благословения жениха и невесты иконой. Возможный подтекст – древние поверья и бездонные очи блоковской незнакомки; в «Я пришла к поэту в гости…» (1914) опасными для АА предстанут и глаза самого Блока.
[33] Стихотворение публикуется в разных вариантах – то самостоятельно, то как первая часть диптиха «Из “Черных песен”»; то с многоточием посередине, маркирующим забытое АА четверостишие, то без него. Эдиционной проблемой является и эпиграф из Анненского: он относится то ко всему циклу, то к к «Прав…», то к его соседу по циклу.
[34] Ср. «Высокомерьем дух твой помрачен…» (1917).
[35] Ср. «Кое-как удалось разлучиться…» (1921).
[36] Ср. «Меня, как реку…» (1945).
[37] С Парижем был связан и Артур Лурье, но его АА простила («Кое-как удалось разлучиться…», 1921), и «оскорблять» его в 1961 г. было бы ни к чему. Совершенно недвусмысленно намекает на Анрепа и «оскорбительное» соседнее стихотворение («Всем обещаньям вопреки…»).
[38] Эта формула (ср. еще: Одной надеждой меньше стало,/ Одною песней больше будет, инскрипт Анрепу на книге «Вечер» – строки из «Я улыбаться перестала…», 1915) восходит к пушкинскому Прошла любовь, явилась муза.
[39] Встреча с Анрепом состоится в 1965 г. – и именно в Париже.
[40] Ср. роль Энея, которую АА в амплуа Дидоны (циклы «Cinque», «Шиповник цветет. Из сожженной тетради» и др.) отвела ничего не подозревавшему и в дальнейшем иронически отмахивавшемуся от этого кастинга И. Берлину (его версию событий см. в Берлин 2005]: 513-537). Анреп долгое время не представлял себе масштабов посвященного ему круга текстов АА (см. Струве 2005). Важную структурную роль в таких построениях АА играло наличие железного занавеса, этой четвертой стены ее театра, дававшего ей полную свободу в организации спектакля.
[41] Примечательно восприятие того же сюжета Анрепом: задним числом он отозвался о «Всем обещаньям…» как хотя и «основан[ном] на пережитом», но «одет[ом] пронзительной фантазией» (Струве 2005: 614). А еще в 1916 г. он (в маске «бедной Тани» из VIII главы «Онегина») посвятил АА стихи о желании вернуть их отношения из мира кокетливых литературных фантазий к бедной, но теплой реальности: Мне страшно, милая, узор забавных слов/ В живую изгородь над нами разрастется,/ В трехсмысленной игре тугим узлом совьется:/ Кокетства ваш прием остер и вечно нов./ Но как несносен он/ Как грустно будет знать,/ Что переплет листвы изящной пестротою/ Скрывал простор лугов с их теплой простотою,/ Деревню бедную, затопленную гать,/ Березовый лесок за тихою рекою (выделено нами – А.Ж., Л.П.; цит. по Струве 2005: 818).
[42] Об учебе АА у Анненского и многочисленных перекличках см., в частности, Аникин 1988-1990; данный случай там не рассматривается.
[43] У строки был вариант: Слова, чтобы вас разлюбить.
[44] Алмеи ценились за исполнение танца осы (или пчелы): имитируя защиту от назойливых укусов, танцовщица снимала, одно за другим, свои покрывала и одежды, пока не оставалась совершенно обнаженной (Панова 2006, 1: 354-355).
[45] Примерно так, как «прав» Иуда, давший Иисусу возможность выполнить предначертанную роль, – сюжет обыгрывавшийся в литературе Серебряного века, в частности в «Иуде Искариоте» Л. Андреева (1907).
[46] Попытку осмысления подобных дискурсивных манипуляций местоименной референцией см. Жолковский 2009б: 76-77.
[47] Советские обертоны вносятся, среди прочего, вменением в вину герою (в других текстах анреповского цикла) предательства родины.
[48] Ср. известную историю третирования ею – в стихах и в жизни – не женившегося на ней В. Г. Гаршина.
[49] Ср. еще: Стать бы снова приморской девчонкой и т.д.; Но иногда весенний шалый ветер, /<…>/ Или улыбка чья-то вдруг потянут/ Меня в несостоявшуюся жизнь./ В таком году произошло бы то-то, / А в этом – это <…>. Сродни этому инварианту – мотив одновременного обладания несколькими мужчинами: Отчего же, отчего же ты/ Лучше, чем избранник мой?; Со мной всегда мой верный, нежный друг,/ С тобой твоя веселая подруга.
[50] Подразумевается, конечно, перформатив, которому суждено было стать примером номер один в системе Дж. Остина; отметим, однако, юридическую сомнительность статуса «подруги».
[51] Эта высшая сущность то растворяясь в природе (во вьюге, зелени деревьев), то воплощаясь в прекрасное женское тело (Елены Троянской, проституток и проч.); см. Панова 2006, 2: 223-224.
[52]Cр., например, Ведь я не прекрасная больше, не та,/ Что песней смутила его; И если вернется та ночь и к тебе/ В твоей для меня непонятной судьбе;Я была твоей бессонницей; Когда о горькой гибели моей/ Весть поздняя его коснется слуха,/<…>/ И сразу вспомнит <…> / И вдоль Невы несущуюся вьюгу.
[53] Ср. «Русь» (1906) Блока: Где буйно заметает вьюга/ До крыши – утлое жилье,/ И девушка на злого друга/ Под снегом точит лезвее.
[54] О нем см. Жолковский 2009а. Не исключено, что любовно-корабельный сюжет возник как примерка на себя элементов реального эпизода – романического сближения Анрепа с М.А. Волковой (его будущей гражданской женой) на корабле, увозившем его от АА к законной жене, Helen Maitland (Струве 2005: 588).
[55] «Она <…> объявляла себя первым по времени ахматоведом, с объективным мнением которого, как ни с чьим другим, придется считаться всем последующим» (выделено Найманом; Найман 1989: 88).
[56]Из имеющихся свидетельств выстраивается примерно такая картина.
Согласно художнице Ольге Делла-Вос-Кардовской (в передаче Алексея Смирнова), лесбийские романы АА отравили жизнь ее первому мужу: «Кардовские имели полдома в Царском Селе. Другую половину занимали <…> Гумилевы, чей сын стал известным поэтом <…> несчастно женатым на <…> Ахматовой-Горенко, жертве общественного темперамента целого сонмища московских и питерских лесбиянок, с которыми она постоянно наставляла витые бараньи рога мужу и другим мужчинам своей долгой половой жизни»; «Аня <…> часто приезжала из Петербурга домой на рассвете, совершенно разбитая, с длинной шеей, покрытой засосами, и искусанными губами. Потом, после таких загулов, она обычно спала полдня, а потом уезжала снова»; «Всерьез Ахматова любила, наверное, одну Глебову-Судейкину, свою сожительницу, о которой до смерти говорила с большой теплотой» (Смирнов 2006).
О союзе АА с Судейкиной дают представления мемуары их младшей современницы, посещавшей в начале 20-х гг. их квартиру на Фонтанке 18, Ольги Гильдебрандт-Арбениной (ср. в особенности – многозначительное сравнение с взаимоотношениями «низвергнутой [императрицы] Анны Леопольдовны» и «верн[ой] Юли[и] Менгден», Гильдебрандт-Арбенина 2007: 153). Бисексуальность Судейкиной была известна современникам, в частности Н. С. Гумилеву и Гильдебрандт-Арениной: «Гумилеву были “противны” такие женщины, как Глебова-Судейкина и Паллада [Богданова-Бельская]» (Гильдебрандт-Арбенина 2007: 130); «[О]собым поводом для ревности Сергея [Судейкина], по устным разъяснениям О. Н. Арбениной, были некоторые “тенденции” Ольги, за которые ее, как и “Палладу”, не любил Гумилев, а муж вышвырнул за порог, обмотав вокруг руки косу» (Толмачев 2002). Можно привести также дневниковую запись Н. Пунина от 17 июля 1923 г. о совместном быте АА и Судейкиной: «Ворвалась Ольга, раздетая, увидев меня, ахнула и крикнула Ан., чтобы та ложилась спать на ее кровать. Ан. очень огорчилась тому, что Ольга меня увидела, так как та неминуемо расскажет об этом своему кавалеру. Мне тоже было неприятно от такого декамерона, и пожалел, что пришел. Ан. не захотела лечь на Ольгину постель, сказала, что будет спать на кушетке» (Пунин 2000: 193). АА сильно тосковала по Судейкиной после того, как та перебралась в Париж: «“Я к ней хорошо относилась <…> Хорошо <…> Очень” <…> С грустью и любовью говорила о ней» (Лукницкий 1997: 167).
Еще один ставший известным роман – с Фаиной Раневской, в Ташкенте, в апреле-декабре 1942 г. Чуковская в своем дневнике упоминает о «ночевках» Раневской у АА (их подтверждает и П.М. Железнова, комендант ташкентского общежития; Дувакин 1999: 195), о губительной для АА «репутации» Раневской, о сокрытии отношений с Раневской от В. Г. Гаршина и т. п. (Чуковская 1997: 425-515). Примечательно наличие в ряде мест купюр, сделанных самой мемуаристской, а также полное отсутствие комментариев ко всем этим загадочным пассажам в вообще-то щедро откомментированном издании, — как и гробовое молчание на подобные темы в летописи Черных 2008.
Вернувшись в Ленинград в 1944 г., Ахматова стала ухаживать за С. К. Островской. Сначала, при знакомстве трогала пальцами ее платье, рукав пальто, говорила с флиртующей интонацией (Островская 1988: 4-5), делала соблазняющие жесты (с. 16-17), так что Островская испытала к ней романтическое влечение (с. 27). В апреле 1945 г. Ахматова осталась у Островской на ночь (с. 28), а 17 июля 1945 г. провела у Островской целый день; изрядно выпив и начитавшись стихов, она принялась делать лесбийские пассы; Островская, как это уже с ней бывало, сделала вид, что их не заметила (с. 33). Однажды, АА задержала Островскую у себя; среди лесбийских приставаний, на которые Островская опять не ответила, были обнажение груди, вздохи и поцелуи в губы умелыми лесбийскими поцелуями (с. 49). Островская занесла в дневник и описание женской компании АА: «рядом с ней открытые лесбиянки от Троицкой, Беньяш и Слепян» (с. 48). Благодаря Островской, об ахматовской «бисексуальности андрогина» было осведомлено КГБ (Калугин 1994).
Деликатная неопределенность свидетельств таких современниц АА, как Лидия Чуковская, понятная в условиях советской системы и принятой ментальности, не должна сковывать отечественное ахматоведение сегодня (ср., напротив, свободное обсуждение этой тематики в Файнстайн 2005: 90, 198, 200-201, 215, с опорой на интервью с Евгением Рейном и констатацией пуританского отрицания бисексуальности АА Эммой Герштейн и Лидией Чуковской). Речь, разумеется, не о вуаеристском подглядывании, а о необходимости адекватного осмысления сложной творческой личности поэтессы.
Примером взвешенного подхода к рассмотрению бисексульной проблематики в творчестве современника Ахматовой – С. М. Эйзенштейна – может служить раздел монографии юбиляра «”Bisex” как тема и как художественный прием» (Цивьян 2010: 54-71).
[57] См. «Музе» (1911), «В то время я гостила на земле…» (1913) и «Муза ушла по дороге…» (1915).
[58] Not that there is anything wrong with that! – как дуэтом воскликнули бы Джерри Сайнфельд и Джордж Костанца.
[59] См. Роман Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Toronto: The University of Toronto; М.: Водолей Publishers, 2005, и отзыв об этой книгев: Michael Wachtel. Cultural Mythologies of the Silver Age // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History 11.2 (2010): 313-324 (см. с. 318).
[60]См. статью «Юркун» в: Роман Тименчик. Из Именного указателя к «Записным книжкам» Ахматовой (к вопросу о технических проблемах комментирования) // Лесная школа. Труды VI Международной летней школы на Карельском перешейке по русской литературе. Поселок Поляны (Уусикиркко) Ленингр. обл., 2010. С. 143-172 (см. с. 148). На самом деле, с 1913 г. Кузмин и Юркун жили одним домом до самой смерти Кузмина (по современным представлениям, это типичный случай незарегистрированного однополого супружества). Появившаяся в жизни Юркуна в 1920/21 г. О. Н. Гильдебрандт-Арбенина оставалась жить в своей квартире. В рамках этого тройственного союза она была их частой гостьей, а Юркун – ее гостем. Согласно биографам Кузмина, «Арбенина и Юркун свой брак никогда не регистрировали, и Арбенина не жила вместе с Юркуном и Кузминым» (Н. А. Богомолов и Дж. Э. Малмстад. Михаил Кузмин: Искусство, жизнь, эпоха. СПб.: Вита нова, 2007. С. 395). После смерти Кузмина в 1936 г. и до ареста Юркуна в 1938 г. году ничто в быте осиротевшей пары не изменилось.
В общем, «Dover’iai, no prover’iai», особенно в том, что касается отношений между взрослыми, тем более в Серебряном веке.
[61] Роман Тименчик. Что вдруг? Статьи о русской литературе прошлого века. Иерусалим: Гешарим; М.: Мосты Культуры, 2008. С. 600.
[62]Т. С. Позднякова.
ЛИТЕРАТУРА
Аникин А. 1988-1990. Ахматова и Анненский. Заметки к теме. ТТ. I-VII. Новосибирск: Институт истории, филологии и философии.
Берлин И. 2005 [1981]. Встречи с русскими писателями. 1945 и 1956// Pro et contra, II: 476-538.
Блок А. 1963. Собрание сочинений в 8-ми томах. Т. 8 / Ред. В.Н. Орлов и др. М.-Л.: Художественная литература.
Булгакова О. 2005. Фабрика жестов. М.: НЛО.
Волков С. 2005 [1987]. Вспоминая Анну Ахматову. Разговор с Иосифом Бродским// ProetcontraII: 620-662.
Гильдебрандт-Арбенина О. 2007 [1978]. Девочка, катящая серсо… Мемуарные записи. Дневники / Сост. А. Дмитренко. М.: Молодая гвардия.
Гинзбург Л. 2002. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб.: Искусство-СПБ.
Дувакин В. 1999 – Анна Ахматова в записях Дувакина / Вст. ст., сост., комм. О. С. Фигурновой. М.: Наталис, 1999.
Жолковский А. 1998.К технологии власти в творчестве и жизнетворчестве Ахматовой// Lebenskunst—Kunstleben. Жизнетворчество в русской культуре XVII-XX веков/Ed. Schamma Schahadat. Munich: Otto Sagner. С. 193-210.
Жолковский А. 2005а [1996]. Анна Aхматова – пятьдесят лет спустя// Он же. Избранные статьи о русской поэзии. М.: РГГУ. С. 139-174.
Жолковский А. 2005б [1992]. Структура и цитация (К интертекстуальной технике Ахматовой)// Он же. Избранные статьи о русской поэзии. М.: РГГУ. С. 271-279.
Жолковский А. 2009а [2006]. «Просыпаться на рассвете…» Анны Ахматовой. Поэтика освежения// Он же. Новая и новейшая русская поэзия. М.: РГГУ. С. 56-71.
Жолковский А. 2009б [1998]. «Мне ни к чему одические рати…» К тайнам ремесла Анны Ахматовой// Он же. Новая и новейшая русская поэзия. М.: РГГУ. С. 72-82.
Жолковский А. [в печати]. Между могилой и памятником: Заметки о финале ахматовского «Реквиема» (1940).
Келли 1994 – C. Kelly. A History of Russian Women’s Writing. 1820-1992. Oxford: ClarendonPress.
Крейдлин Г. 2002. Невербальная семиотика. М.: НЛО.
КрейдлинГ. 2005. Мужчины и женщины в невербальной коммуникации. М.: Языки славянской культуры.
Калугин О. 1994. Дело КГБ на Анну Ахматову // Госбезопасность и литература на опыте России и Германии (СССР и ГДР). М.: Рудомино. С. 72-79 (http://www.akhmatova.org/articles/kalugin.htm).
Лукницкий П.Н. 1997. Встречи с Анной Ахматовой. Том II. 1926-1927. Paris-Моска: Ymca-Press.
Мандельштам Н. 1999. Вторая книга / Предисл. и прим. А. Морозова, подг. текста С. Василенко. М.: Согласие.
Найман А. 1989. Рассказы о Анне Ахматовой. М.: Художественная литература.
Недоброво Н.В. 2001 [1915]. Анна Ахматова// Proetcontra, I: 117-137.
Островская 1988 – Ostrovskaya S.K. Memoirs of Anna Akhmatova’s Years: 1944-1950/ Trans. J. Davis. Liverpool: Lincoln Davies & Co.
Панова Л. 2006. Русский Египет. Александрийская поэтика Михаила Кузмина. В 2-х тт. М.: Водолей Publishers, Прогресс-Плеяда.
Панова 2009а – L. Panova. Akhmatova’s “Cleopatra”: A Study in Self-Portraiture// Russian Literature, 2009, LXV (IV). P. 507-538.
Панова Л. 2009б. Наука об авангарде: между солидарным и несолидарным чтением// Поэтика и эстетика слова: Сборник научных статей памяти В.П. Григорьева / Сост. З.Ю. Петрова и др. М.: УРСС. С. 119-133.
Панова Л. [в печати]. «Портрет с последствиями» Михаила Кузмина: ребус с ключом // Русская литература, № 4.
Пунин Н. 2000. Мир светел любовью. Дневники. Письма / Сост. Л.А. Зыкова. М.: Артист, Режиссер. Театр.
Смирнов А. 2006. Заговор недорезанных // Зеркало, № 27-28 (http://magazines.russ.ru/zerkalo/2006/27/sm08.html).
Смирнов И. 1994. Психодиахронологика. Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней. М.: НЛО.
Струве Г. 2005 [1983]. Ахматова и Борис Анреп// Proetcontra, II: 587-619.
Толмачев М. 2002. Бутылка в море. Страницы литературы и искусства. М.: Д. Аронов (http://michaeltolmachev.ru/but-9.htm).
Файнстайн 2005 – Feinstein Elaine. Anna of All Russias: The Life of Anna Akhmatova. London: Weidenfeld & Nicolson.
Черных В. 2005. Мифотворчество и мифоборчество Анны Ахматовой// Анна Ахматова: эпоха, судьба, творчество: Крымский Ахматовский научный сборник. Вып. 3. Симферополь: Крымский Архив. С. 3-22.
Черных В. 2008. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой 1889-1966. 2-е изд. М.: Индрик.
Чуковская Л. 1997. Записки об Анне Ахматовой. В 3-х тт. Т. 1. М.: Согласие.
Чуковский К. 2001 [1921]. Ахматова и Маяковский// Proetcontra, I: 208-235.
Цивьян Ю. 2005. На подступах к карпалистике: несколько предварительных наблюдений касательно жеста и литературы// Шиповник: Историко-филологический сборник к 60-летию Р.Д. Тименчика / Ред. Ю. Левинг и др. М.: Водолей Publishers. С. 505-519.
Цивьян Ю. 2007. Мертвыежесты (изновыхнаблюденийвобластикарпалистики)// The Real Life of Pierre Delalande. Studies in Russian and Comparative Literature to Honor Alexander Dolinin / Ed. David Bethea et al. 2 vol. Vol. 2. Stanford: Stanford Slavic Studies. P. 687-694.
Цивьян Ю. 2008а. «Руколикость» и «Горько!» (из новых наблюдений в области карпалистики)// Natalesgratenumeras? Сборник статей к 60-летию Г.А. Левинтона / Ред. А.К. Байбурин и др. СПб.: Европейский университет в Санкт-Петербурга. С. 581-590.
Цивьян Ю. 2008б. Слова-жесты. Из новых наблюдений в области карпалистики// И время и место. Историко-филологический сборник к шестидесятилетию А.Л. Осповата / Ред. Р. Вроон и др. М.: Новое издательство. С. 512-[521].
Цивьян Ю. 2009. Графологический жест (из новых наблюдений в области карпалистики)// На рубеже двух столетий. Сборник в честь 60-летия А.В. Лаврова / Сост. Вс. Багно и др. М.: НЛО. С. 770-785.
Цивьян Ю. 2010. На подступах к карпалистике: Движение и жест в литературе, искусстве и кино. М.: НЛО.
Щеглов Ю. 1986. Поэтика обезболивания (стихотворение Ахматовой «Сердце бьется ровно, мерно…»)// А.К. Жолковский, Ю.К. Щеглов. Мир автора и структура текста. Статьи о русской литературе. Эрмитаж. С. 175-203.
Щеглов Ю. 1996. Черты поэтического мира Ахматовой// А.К. Жолковский, Ю.К. Щеглов. Работы по поэтике выразительности. М.: Прогресс-Универс. С. 261-289.
Эйхенбаум Б. 1969 [1923]. Анна Ахматова. Опыт анализа// Он же. О поэзии. Л.: Советский писатель. С. 75-147.
Pro et contra – АннаАхматова: pro et contra. В 2-х тт. / Сост. С.А. Коваленко. СПБ.: РХГА, 2001, 2005.