Памяти Пригова

В ночь с 15-го на 16 июля умер Дмитрий Александрович ПриговНо всем ясно, что не весь. В силу как общего горациевско-пушкинского принципа, так и специфически астральной, проектной природы занесенных им в нашу земную жизнь песен райских.

Согласно Бродскому, поэт takes himself posthumously, воспринимает себя посмертно, — и так же воспринимается. У него в запасе вечность, тем более, у такого, как Пригов, погруженность которого в заботы суетного света всегда отдавала призрачностью, внеположностью. Даже внешне чувствовалось его инопланетянство – он был похож на какое-то мудрое насекомое, гигантского кузнечика-зензивера.

Я узнал его стихи поздно – приехав в Россию впервые после перестройки, в 1988-м, и тогда же познакомился с самим Дмитрием Александровичем, который оказался принадлежащим сразу к нескольким кругам моих московских знакомых. С тех пор я был на многих его выступлениях и выставках в Москве, Лос-Анджелесе, Лас-Вегасе и снова в Москве, а однажды он погостил у нас с Ольгой в Санта-Монике.[36] Мы всегда разговаривали – главным образом, о его Проекте, и обменивались книгами с дарственными надписями, но знакомство не было близким, а взаимопонимание полным. Во всяком случае — мое понимание, хотя как профессионал, это я должен был понимать его, а не он меня. Но уже не раз отмечалось, что Д. А. аккумулировал в себе все возможные роли, в том числе ипостась литературоведа.

Проект состоял в частности, как бы это выразиться попроще, в создании мультимедийного и панидентичного образа метатворца, автора не отдельных удачных произведений, а универсальной порождающей художественной гипер-инстанции. Это было вызывающе, но и знакомо. Так, Пастернак писал, что «плохих и хороших строчек не существует, а есть целые системы мышления, производительные или крутящиеся вхолостую». Пригов как бы доводил эту идею до концептуального предела.

Но вопрос оставался, и его ему задавали. Я задавал, задавал и Андрей Зорин, сказавший мне об этом на вечере памяти Пригова. Он спросил: «Как же так, Дмитрий Александрович: Вы гордитесь, что написали 35 000 стихотворений, а на своих выступлениях всегда читаете одни и те же?» — «Ну, — отговорился Пригов, — просто эти уже обкатаны, обчитаны…» Ответ не без лукавства.

Вопрос это, в сущности, философский, напоминающий соотношение номинализма и реализма. Почему мы любим стихи Пушкина? Потому ли, что почитали и, почитав, полюбили именно их из массы других? Или потому, что мы уже знали, что это Пушкин, что мы читаем Пушкина, а Пушкин это наше всё, и т.д., и мы должны любить его.То ли «Пушкин» — просто условное название общего свойства его стихов, данных нам в эстетическом ощущении (номинализм), то ли — абсолютная платоновская сущность, несовершенной и необязательной тенью которой являются его тексты (реализм):[37] А вот бы стихи я его уничтожил – Ведь облик они принижают его.

Мои сочинения, в том числе виньетки, я думаю, его не интересовали, хотя он в них иногда и фигурировал. Но относился он к ним и ко мне дружественно-сниходительно, как вообще ко всем читателям и изучателям – адресатам его Проекта. Виньетки он наверно относил к тому, что называл «народными промыслами». Все стихи, вся литература, все мыслимые произведения вообще-то «уже написаны», считал он, и усилий заслуживает только метарефлексия по их поводу, но в качестве деятельности по готовым правилам эти народные промыслы — типа палехских шкатулок, а также добротных повестей, романов и воспоминаний — допустимы, при условии, что они исполнены на должном профессиональном уровне. Если же действовать всерьез, то писать надо что-то вроде «Только моя Япония» и «Живите в Москве».

Расскажу о двух поучительных встречах с Дмитрием Александровичем.

Как-то я писал статью об аграмматических стихах Шершеневича в сопоставлении с занимавшим его китайским синтаксисом и эпиграфом хотел взять незабываемо проинтонированные Приговым на одном из его перформансов слова «Э-то ки-тай-ско-е!», но нигде не мог найти текста, на который сослаться. Тем временем, оказавшись в Москве, я решил сделать доклад об этой работе в Институте русского языка. Первым, кого я увидел, приехав на доклад, оказался Дмитрий Александрович (у которого были дела с М. И. Шапиром, увы, тоже уже покойным). Я немедленно спросил его, где опубликовано «Китайское», и в ответ получил законное разъяснение, что оно не опубликовано и не может быть опубликовано в виде текста, ибо представляет собой оральный акт. Тогда я попросил Д. А. задержаться до начала доклада и, когда я объявлю эпиграф, встать и исполнить его, что он и проделал ко всеобщему и собственному удовольствию.

Другая история тоже имеет отношение к его мультимедийности, но несколько по-иному. Готовя к печати книжку виньеток «Эросипед», я задумал поместить на обложку когда-то виденную картинку: человек держит перед своим лицом маску, в точности воспроизводящую это лицо. Но я не помнил, где я это видел и кто автор. Я стал расспрашивать знакомых художников и искусствоведов, и все в голос слали меня к Магритту, которого я пересмотрел всего, но того, что искал, не нашел. Обратился я и к Д. А. – с тем же результатом. Тогда полу в шутку я наложил на него штраф – сочинить для книжки blurb – рекламную похвалу на заднюю сторону обложки.

Ответ пришел на следующий же день:

               Какая милая виньетка

               Но присмотрись построже – нет-ка

               Ли

               В ней подвоха?

Стишок, по-моему, на высоком приговском уровне. Полное понимание поэтики моего народного промысла – виньетки «милые», но с «подвохом». Характерная для Пригова метапозиция, взгляд сверху, к тому же, стилизованная под милицанерскую строгость. Изящный лингвистичекий вывих: нет-ка, конечно, грамматически неправильно, причем, казалось бы, только «для рифмы» (уникальная, кстати, рифма к виньетка), но в действительности, -ка лишь с нарочитой неуклюжестью перенесено из предыдущей фразы – от присмотрись(-ка).

– А Ли так и давать отдельной строчкой? – спросил я по электронной почте.

– Так и давать, а Вам, что, строчки жалко? – был ответ.

Действительно, если давать Ли в ней подвоха одной строкой, пропадет не только по-хлебниковски величественная интонация, но и перебой метра, и получится сплошной ямб, хоть и разностопный.

Мультимедийность тут состоит, конечно, в том, что в сборники стихов Дмитрия Александровича этот стишок (пока) не входит, существуя только в обложечном, прикладном, как бы настенном, жанре. Народный промысел?

Но воспользуемся этим примером, чтобы поговорить о затронутой философской теме.

Попросив Д. А. написать мне blurb, а затем одобрив его, я выступил в роли заказчика, куратора и потребителя его искусства. Каков же был механизм моего одобрения? Разумеется, большую роль играло то соображение, что это пишет сам Пригов (ср. выше о Пушкине в ракурсе «реализма»), — недаром именно ему я заказывал. Но с другой стороны, стишок мне действительно понравился (см. мой разбор стишка и, выше, о «номиналистском» взгляде на Пушкина). Тут, конечно, могут возразить, что понравился он просто потому, что внимание ко мне, причем доброжелательное и пристальное, проявил сам Пригов. Да, конечно, но, оставляя доброжелательность в стороне, пристальность и есть высокое качество, то есть, аргумент «номиналистского» плана.[38]

…В общем, номиналистская ли, реалистская ли, но вполне основательная подлунная вечность у Дмитрия Александровича, по-моему, в запасе.


[36] См. виньетку «Пригов и авокадо» (http://magazines.russ.ru/zvezda/2000/4/kniga049.html)

[37] Вопрос философский, или если угодно, сакральный, подобно вопросу о чудесах Христовых. В ответ на вызов и искушение Он их творить отказывался. Но по собственному почину творил, и в значительной мере именно ими и убеждал.

[38] Идеальной для научного анализа ситуацей было бы поступление 35 000 стишков, из которых отбирались бы действительно хорошие, но нечто вроде контрольного примера у меня имелось: я попросил о blurb’е и еще одного уважаемого мной мастера слова, но полученный текст забраковал, несмотря на всю его лестность.