Ничего личного
В своем документальном фильме о Набокове Роберт Хьюз снимает его на улицах Монтрё, у газетного киоска, в холле его гостиницы и, наконец, в его кабинете. Там Набоков демонстрирует ему свою картотеку штампов, «которые обожаете вы, журналисты».
– Вот, например, – говорит он, со страшной гримасой вытаскивая очередную карточку. – А moment of truth («Момент истины»)! Подумайте: а moment of truth! – Набоков издевательски растягивает «о» и выкатывает свои огромные глаза.
Журналисты действительно мыслят штампами. Лет десять назад в Лос-Анджелесе свежеприбывший из России газетчик взялся написать про меня в местный эмигрантский орган. Узнав по ходу разговора, что В. В. Иванов, у которого я когда-то учился, в начале 90-х переехал в Лос-Анджелес, он немедленно пропел:
– И тогда ученики потянулись вслед за учителем?..
Пришлось объяснить, что в данном случае учитель, если угодно, потянулся за учеником, проделавшим этот маршрут десятком лет ранее и с меньшим комфортом. Кстати, в разговоре о предстоящем переезде В. В. согласился тогда с моей мыслью, что эмигранты третьей волны послужили первопроходцами, освоившими Европу и Америку для последующей новорусской колонизации.
В современной жизни, пропитанной СМИ, штампы подстерегают на каждом шагу. Моя соседка по кондоминиуму говорит, думает и принимает решения в формулах и даже интонациях телевизионной рекламы. Она сама, ее бойфренд и ее мать (за их собаку не поручусь) – риэлторы, что до какой-то степени объясняет такой образ мысли. К счастью, она успешно продала свою квартиру и скоро переезжает в собственный дом, но пока что при встрече втолковывает мне тем же рекламным голоском, что я свою могу продать еще дороже (у меня больше солярий на крыше и лучше вид) и переехать в дом еще роскошнее, – не догадываясь, что в жизни помимо арифметических выкладок есть какой-то повседневный смысл.
Здесь, рискуя впасть в дежурное обличение западной меркантильности, не могу не вспомнить, как мой первый и любимый корнелльский зав Джордж Гибиан, беглый чех образца 1938 года, с нерастраченным за сорок американских лет изумлением расказывал мне об очередном событии в его домашней жизни с подругой-японисткой:
– Американцы!.. Вчера вечером Карен заходит ко мне, в руках калькулятор: «Я должна ехать в Японию». – «???» – «Позвонили из Токио. Они оплатят дорогу и заплатят за лекции столько-то. Значит, за три недели я получу столько-то чистыми…» У нее даже не возникает мысли, что она свободна не ехать, – за нее решает калькулятор.
Дело не всегда в арифметике, но от этого стирание личного начала еще очевиднее. Одна коллега любит обращать к молодежи ободрительно-наставительные речи, ставя в пример себя:
– Вот я: я женщина-профессор, я крупный ученый, я активный администратор и я вырастила двоих детей, поступивших в ведущие университеты…
Беда не в том, что она преувеличивает свои заслуги, а в том, что она на полном серьезе декламирует свою служебную характеристику (merit evaluation), только от 1-го лица.
Собственно, с 1-го лица все и начинается: сотрудник пишет пышный отчет о работе, факультетский комитет без дальних слов транспонирует его в 3-е лицо, получившаяся характеристика утверждается деканатом и, наконец, преобразуется в строку бухгалтерской ведомости. Казалось бы, герой, он же практически автор этого житийного текста, сам, к тому же, исследователь литературы, должен отнестись к нему cum grano salis. Но нет, с простодушным доверием к документу он переводит его в исповедальное 1-е лицо. Так женщина, имитирующая оргазм, видя, что партнер принимает или делает вид, что принимает это за чистую монету, чувствует себя секс-бомбой.