Mосква: Школа “Языки Русской Культуры”. 1999.

А. К. Жолковский.

Глава IV

«Я беспорядков не нарушаю»:
Зощенко и власть

1. К постановке проблемы

Цитата, вынесенная в заголовок, взята из первой же книги писателя, «Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова» (1922 г.):

«[П]редседатель Рюха… ко мне подходит. – Ты что ж это, говорит, нарушаешь тут беспорядки?… – [Я] ему тихоньким образом внедряю: – Я, говорю, беспорядков не нарушаю. Ни отнюдь. Но, говорю, как же так если это мое добришко, так имею же право руками трогать?» («Чертовинка»).

Этот идиотический, казалось бы, оксюморон эффектно удвоен проведением сначала в допрашивающе-утвердительном, а затем в подобострастно-отрицающем ключе и прочно замотивирован: по сюжету – семейной и имущественной тяжбой (вернувшийся с войны солдат находит своих жену и дом принадлежащими другому и лезет драться), а стилистически – неграмотностью сказчика. Главное же – он эмблематичен как для самой советской ситуации, так и для глубоко амбивалентных взаимоотношений с ней Михаила Зощенко.

Обсуждение этой темы можно было бы повести по пути реконструкции фактических взаимоотношений Зощенко с советской властью. Их история строилась бы вокруг нескольких характерных сюжетов. Первый, наиболее привычный, это, конечно, критика, а затем и травля Зощенко враждебной диктатурой, причем идеологические нападки на творческую продукцию писателя переплетаются с преследованиями и арестами его близких, друзей и литературных единомышленников. Вот его основные вехи:

1922: статья Воронского с требованием большей идеологической определенности в позиции писателя.  1924: изгнание жены Зощенко из Университета за дворянское происхождение. 1927: критика повести «О чем пел соловей» в «Известиях»; арест брата жены Зощенко по обвинению в шпионаже. 1928: разгон редакции «Пушки», арест Войнова. 1930: запрещение пьесы «Уважаемый товарищ»; попытки уплотнения Зощенко ЖАКТом. 1931: арест Стенича. 1933: арест матери жены Зощенко. 1933–1934: цензурные проблемы с «Возвращенной молодостью» (ВМ). 1936: критика «Голубой книги» (ГК) в «Правде». 1937: арест брата Зощенко и его жены; повторный арест Стенича. 1943: остановка публикации «Перед восходом солнца» (ПВС); постановление ЦК с выделением ПВС как политически вредной книги; критика ПВС Союзом Писателей. 1944: выселение Зощенко из гостиницы «Москва»; политическое осуждение ПВС в журнале «Большевик»; вызов в Ленинградское управление госбезопасности для объяснений о ПВС. 1946: постановление ЦК, доклад Жданова, исключение из Союза Писателей, лишение продуктовой карточки. 1949: запрещение комедии «Здесь вам будет весело». 1954: травля после встречи с английскими студентами.

Параллельный сюжет – лояльные реакции Зощенко на эти гонения, в основном всякого рода “хлопоты” и письма в писательские и советские инстанции и к их влиятельным членам, в 1920-е годы часто с успехом, с середины 1930-х – почти безуспешно:

1927: нерешительные сначала хлопоты Зощенко за брата жены, обращение в обком партии; осознание, что Зощенко слишком популярен в СССР и за границей, чтобы «большевики могли что-нибудь с ним сделать». 1928: письмо в обком в защиту Войнова. 1930: письмо Горькому с просьбой о защите от уплотнения. 1931: письмо Никулину в защиту Стенича. 1933: хлопоты за мать жены; помощь Горького против цензурных придирок к ВМ. 1940: письмо в защиту Стенича в Верховный Суд. 1943: письмо Сталину в защиту ПВС. 1944: письмо Щербакову о том же; отстаивание своих позиций в Управлении ГБ. 1946: письма Сталину и Жданову с объяснениями в ответ на постановление ЦК. 1947: посылка «партизанских рассказов» Поскребышеву; возвращение Зощенко продовольственной карточки; публикация Симоновым по указанию Сталина партизанских рассказов  в «Новом мире». 1949: письмо Фадееву с вопросом, «что делать, чтобы не быть лишним человеком в государстве?». 1950: посылка Маленкову комедии «Здесь вам будет весело». 1953: заявление о восстановлении в Союзе Писателей; письма по этому поводу ряду писателей; 1956: письмо ряда писателей в ЦК о восстановлении доброго имени Зощенко.

Особенно интересны, конечно, более крайние реакции писателя: с одной стороны, его собственная причастность к власти, а с другой, более редкие, ибо рискованные, проявления открытого несогласия. При этом, именно причастность к власти, психологически восходящая к командному опыту Зощенко в годы Первой мировой войны, позволяет ему добиваться успехов в хлопотах. Вот эта «коллаборационистская» биография Зощенко:

1917: комендантство на Петроградском почтамте (при Временном правительстве). 1919: работа старшим милиционером угрозыска. 1927: робость при знакомстве с Луначарским, который, однако, сообщает, что «Зощенку уважают в ГПУ». 1933: поездка в составе бригады писателей на лагерную стройку Беломорканала. 1934: публикация «История перековки» в книге «Канал им. Сталина»; членство в правлении Союза Писателей; приглашение от редакции «Известий» (и лично Бухарина) переехать в Москву. 1936(?): информация от «милиционера» (т. е. агента ГПУ), с которым живет жена Зощенко, о подготовке массовых арестов. 1937: выступление на собрании писателей в связи с процессом Пятакова и Радека. 1938: избрание в президиум Ленинградского отделения Союза Писателей. 1939: публикация «Рассказов о Ленине». 1940: хлопоты о квартире для Ахматовой; Шагинян констатирует официальный авторитет Зощенко (в письме к нему). 1941: эвакуация из осажденного Ленинграда по инициативе обкома партии. 1943: поездка в Москву по вызову ЦК.

Что же касается несогласия Зощенко с властью, то оно старательно подавляется, внешне и внутренне, но иногда прорывается наружу в виде твердости в письмах советским руководителям и показаниях органам безопасности, а иногда и в виде публичных жестов недвусмысленного вызова.

1918: написание фельетона «Я очень не люблю вас, мой властелин», 1919: властный отпор администраторам в студии Чуковского. 1922: публикация шуточной аполитичной автобиографии «О себе, идеологии и еще кое о чем» – вызывающий ответ на идеологические претензии Воронского. 1954: отказ принять ждановские формулировки и, значит, признать себя подонком, в беседе с английскими студентами; отпор официальным хулителям во главе с Друзиным на писательском собрании.

Дальнейшая разработка этих исторических сюжетов состояла бы в их обогащении новыми архивными данными о Зощенко и соответственном уточнении его попутнической позиции. Оставляя эту задачу специалистам документального профиля[1], я пойду другим, не менее профессиональным, путем – обращусь не к жизни, а к творчеству писателя, не отказываясь, впрочем, от привлечения по мере надобности и биографических параллелей. Речь пойдет об отношении Зощенко к власти – власти вообще и советской, в частности, – как оно преломлено в его поэтическом мире.

Кратко резюмирую основы зощенковского мироощущения в свете предпринятого пересмотра. Оно характеризуется “страхом перед непрочностью жизни”, “жаждой покоя и порядка” и “недоверчивыми поисками защиты от опасностей”. Ненадежность жизни определяет ненадежность повествовательной манеры – сказа, полного иронии и автоиронии, альтернативных предположений, языковых провалов и пр. Многообразными вариациями на эти установки и являются «типично зощенковские» мотивы. Здесь нас, естественно, будут интересовать те из них, которые так или иначе связаны с “властью”.

О настойчивом интересе писателя к этой проблематике говорит уже само обилие у него текстов на соответствующие сюжеты – политические, уголовные и смешанные. Отношение Зощенко к власти в целом амбивалентно, восходя, согласно ПВС, к страху его автобиографического героя (МЗ) перед родительскими фигурами (отцом, матерью, дедушками и бабушками) и потребности в их покровительстве; отсюда его выбор непроницаемо-двусмысленной человеческой и повествовательной маски как средства мимикрирующей адаптации[2]. Набор типичных оборонительных установок (в ПВС и других текстах) включает: разработку проверочных и превентивных мер, возведение защитных барьеров, бросание вызова власти, прибегание под сень порядка, поиски и признание собственной вины, подавление/исправление собственных нерациональных стремлений-“ошибок” и приятие минимального удовлетворения (“мертвенного покоя/порядка”) как разумного компромисса с действительностью[3].

Основные градации в зощенковской трактовке власти – это две крайние (pro и contra) и промежуточная (ambi). Градации тонкие, ибо открытая антисоветчина не допускалась, а амбивалентность вообще была присуща Зощенко.

2. Contra

Начнем с ожидаемых от сатирика “анти-авторитарных” мотивов,  то есть, говоря в терминах зощенковских инвариантов, отождествления (советской) власти с опасностями, подстерегающими героя, и ответного противостояния им.

Корни такого умонастроения прослеживаются в ранних впечатлениях МЗ-ребенка. В ПВС есть ряд эпизодов подавленно-обиженной или вызывающе-воинственной реакции МЗ на унижение, претерпеваемое от начальственных фигур, сначала в дореволюционном детстве, а затем и в советское время:

от высокопоставленного чиновника, которого приходится просить о пенсии за покойного отца МЗ (3; 590–591); от учителя, в которого МЗ в ответ на издевательство угрожает плюнуть (3: 549–550); от другого учителя, поставившего МЗ единицу и написавшего «Чепуха» на сочинении о Тургеневе, из-за чего МЗ пытается покончить с собой (3: 467); от редактора толстого журнала, который отвергает рассказы Зощенко, гордо уверенного, однако, в своей правоте (3: 507).

В комических рассказах на власть может возлагаться и непосредственная ответственность за “непрочность жизни”. Такова, например, философская трактовка непостоянности советского пантеона вождей вследствие политических репрессий:

Пассажиры парохода «Товарищ Пенкин», услышав, что «расписание сейчас неточное», спешат вернуться на борт. Раньше времени пароход не уходит, но оказывается переименованным по идеологическим причинам. Это повторяется трижды, каждый раз вызывая тревогу у гуляющих по берегу пассажиров, пока, наконец, пароходу не присваивается имя Короленко. «[М]ожно не сомневаться, что это наименование так при нем и осталось. На вечные времена. Тем более, что Короленко умер. А [репрессированный] Пенкин был жив, и в этом была основная его неудача, доведшая его до переименования» («Происшествие на Волге»).

Чаще, однако, тема репрессий и связанного с ними “беспокойства” дается на более скромном – не-кремлевском – уровне[4]:

Заадминистрировавшийся председатель сельсовета вынужден вернуть имущество, конфискованное им у граждан в связи с поимкой и арестом якобы «международного» почтового голубя. «В общем… беспокойства у него было много», Тем временем голубь улетает, и «мы теперь имеем небольшую душевную тревогу, как бы он… не наделал… снова каких-нибудь происшествий» («Усердие не по разуму»).

Типичная коллизия вне политической сферы – невнимание власти к интересам индивида, проявляющееся в том или ином нарушении его интересов и неприкосновенности. В виде грубой физической силы власть предстает, например, в рассказе «Закорючка» с его образом голой руки, высовывающейся из окошка проходной, и в «Страданиях молодого Вертера», где на героя-рассказчика налагается цепкая «клешня» дружинника. Этот акцент на “руке” соответствует как зощенковской фобии руки, описанной в ПВС. так и традиционной символике власти[5].

В другом характерном сюжете роль устрашающего орудия власти берет на себя еще один «больной предмет» зощенковской психики – “вода”.

При виде поливальной машины рассказчик, «конечно, прижался к ограде», понимая, что поливальщик «вряд ли… уважит ходьбу двух отдельных людей», а другой пешеход «пошел напролом… и был облит, так сказать, охлажден в своем оптимизме» («На улице»).

Человеку приходится беспокоиться, проявлять бдительность и спасаться на свой страх и риск, ибо власть не только не выполняет своей главной роли – гаранта порядка, но и, напротив, выступает в качестве источника опасности.

То же – в рассказе о задержке с открытием пригородной кассы, где развивается излюбленная Зощенко мысль о “взаимодействии колесьев” как метафоре “правильного функционирования”, воплощающего идеальный порядок[6]. Тема “(неправильного) взаимодействия с властью” представлена и в знаменитой истории с галошей, которую потерять именно в трамвае вроде бы «святое дело» (инвариантный мотив “[якобы] гарантированный покой”, см. ниже), но, во-первых, мешает бюрократическая волокита, а во-вторых, другая галоша теряется уже не в трамвае (ГК-Н, «Мелкий случай…»); и в трагикомических перипетиях вызова похоронной колесницы для засыпающего летаргическим сном, а затем и по-настоящему умирающего старичка («Рассказ о беспокойном старике»).

Особую сферу вторжения власти на территорию индивида являет секс. Формы такого вторжения могут быть как более или менее символическими, так и достаточно прямыми.

Символическая кастрация подчиненного начальником в результате выигрыша в биллиард принимает форму добровольно-принудительного обстригания усов («Веселая игра»). Рассказчик приходит домой, но его передовая жена и ее сослуживец не открывают ему. Слабый здоровьем герой не может драться, милиция отказывается помочь, но через полчаса его впускают, и оказывается, что там сидят сослуживцы – у них было заседание, а кроме того, «над вами подшутили. Охота нам было знать, что это мужья в таких случаях теперь делают» («Муж»). «Передовой» герой пытается не реагировать на то, что у жены допоздна сидит сослуживец, но в конце концов грубо вышвыривает его («Новый человек»).

Мотивы в первом случае “игры”, а во втором “розыгрыша” отчасти смягчают ситуацию (отметим, кстати, в рассказе «Муж» инвариантный мотив “проверки”), третий же интересен, с одной стороны – переводом вторжения на идеологические рельсы, а с другой – оказанием прямого отпора[7]. Обратим также внимание на естественное совмещение “властной” темы с хорошо знакомой нам “гостевой”, а значит, и “родительской”.

Идеалом Зощенко являются герои, сознательно преодолевающие страх и проявляющие “удивительную смелость” перед лицом силы, власти, даже смерти: римлянин Муций Сцевола и его современный аналог – хилый, но волевой студент, побивающий силача-водолаза (ГК; 3: 413–414, 428–431; см. гл. X), а также заглавный герой рассказа «Монтер», поведение которого интересно перекликается с позицией самого Зощенко (см. гл. VII).

3. Ambi

Перейдем к “амбивалентно-эзоповской трактовке власти”. Частый мотив – желательность порядка, но сомнительность его российской, в частности, дореволюционной реализации, например, в виде ссылок на старорежимное самодурство и общую неспособность россиян к организации.

«Он иронически подшучивал, говоря, что в нашем любезном отечестве всегда почему-то было затруднительно жить и эта трудность и по сие время остается» (ВМ; 3: 56). «Европейская аккуратность, чистота… Порядок. Едешь будто по германской территории… [Д]исциплина. Русскому человеку невозможно без дисциплины… Только русский человек дисциплину неправильно понимает»; следуют примеры нелепого следования дисциплине в России до и после революции («Дисциплина»).

Критика официальной советской идеологии может «одвусмысливаться» путем вкладывания в  уста отрицательных персонажей:

«Что касается взглядов, то он, знаете, не вождь и не член правительства, и, стало быть, он не намерен забивать свою голову лишними взглядами» (ВМ; 3: 37).

Эта речь негодяя Кашкина из ВМ в защиту свободы мнений перекликается с вызывающими положениями полемической автобиографии Зощенко 1922 года:

«С точки зрения людей партийных я беспринципный человек… я не коммунист, не эс-эр, не монархист, я просто русский. И к тому же – политически безнравственный… В какой партии Гучков? А черт его знает, в какой он партии… не знаю и знать не хочу, а если узнаю, то Пушкина буду любить по-прежнему…» (1991а: 578).

В ГК сомнения в преимуществах социализма излагаются от лица отрицательного «буржуазного философа»:

«”Богатство, капитал дает человеку по крайней мере уверенность… А тут где независимость я буду искать? Тут вы меня суете в лапы к людям. У них искать независимость?… [К]акое-нибудь свирепое начальство… меня в бараний рог согнет… [М]не пятьдесят три года. А в эти годы, господа, я должен быть богат… Меня уже принимают с поправкой на мое состояние. А у меня, господа, отнюдь не меньше желаний…”» (3: 443–444).

Далее «философ» заговаривает о роли денег в приобретении сексуального внимания – à la Ф.П. Карамазов[8]. А в ВМ те же соображения развивал ошибающийся, но в целом близкий автору профессор Волосатов:

«Да, вот, он за капиталистический мир… Нет, он вообще против капитализма… Но он против равенства. Он за социализм с деньгами… [О]н видит более сложные вещи. Ну, хотя бы старость и уродство, ничем не компенсированные. “Ну, это уже свинство, – сердилась Лида. – … Значит, ты хочешь, чтоб старики были бы богатые и имели возможность покупать в жены молодых женщин, так?”». После ряда перипетий, в которых за омоложением с помощью физкультуры следует женитьба на молоденькой соседке, привлеченной деньгами профессора («Она была рождена для капиталистического строя. Ей нужны были коляски и автомобили… девчонки со шляпными коробками…»), последний вынужден заявить, что «он идет за… новый мир, в котором все человеческие чувства будут подлинные… а не покупные» (ВМ; 3: 42, 48–49, 38, 77).

Да и вообще ” деньги”  потому занимают такое место в текстах Зощенко (и даже вынесены в заголовок одного из пяти разделов ГК), что кажутся верным, – а оказываются ненадежным – “гарантом”  покоя и благополучия.

Страх оказаться «сунутым в лапы к людям» постоянно занимает героев Зощенко. Иногда – как страх высших властей, осторожно объясняемый действиями рядовых граждан и связанный с “гостебоязнью”:

Разговорившись о политике, гости решают позвонить в Кремль, несмотря на ужас хозяйки («Я не позволю в моей квартире с вождями разговаривать»), а вскоре раздается грозный ответный звонок; все в страхе расходятся. «Оказывается, один из гостей… побежал в аптеку и оттуда позвонил, с тем чтобы разыграть всю компанию» («Интересный случай в гостях»)[9].

Своими “кремлевскими”  обертонами последний сюжет перекликается с довольного недвусмысленными рассуждениями рассказчика одной из сентиментальных повестей, мечтающего об идеальном разрешении гостевого вопроса:

«[Е]сли б автора спросили: «Чего ты хочешь?… “… Ну, чтобы люди в гости стали ходить, что ли, так, для приятного душевного общения, не имея при этом никаких задних мыслей и расчетов… Вот один милый дом. Гости туда шляются. Днюют и ночуют… И кофе со сливками жрут. И за молодой хозяйкой почтительно ухаживают и ручки ей лобызают. И вот, конечно, арестовывают хозяина-инженера. Жена хворает и чуть, конечно, с голоду не околевает. И ни одна сволочь не заявляется. И никто ручку не лобызает. И вообще пугаются, как бы это бывшее знакомство не кинуло на них тень. Но вот инженера освободили… И все снова завертелось. Хотя инженер стал грустный и к гостям не всегда выходил, а если и выходил, то глядел на них с некоторым испугом и удивлением» (СЦ; 2: 147–149).

Узнаваемые советские ситуации накладываются здесь не только на “гостевой” топос Зощенко, но и на факты его жизни: с одной стороны, его хлопоты за арестованного родственника, а с другой, его уклонение от контактов с шумными гостями на половине жены[10]. Амбивалентность же примера состоит в том, что вина старательно возлагается все-таки не на власти, а на самих “гостей”.

Двойственность по отношению к власти может проявляться и в прямом расщеплении ее на вышестоящую и нижестоящую инстанции, из которых лишь одна оказывается виновной в том или ином злоупотреблении. Таковы уже приводившиеся в предыдущих главах сюжеты:

об аресте героя, проверявшего, действительно ли «мужик в такой силе посля революции» («Фома неверный»); о стороже, сидящем между двух запертых дверей, чтобы и самому не украсть («Ночное происшествие»); о стороже, сознающемся в мелком воровстве и разоблачающем еще более преступное начальство («Интересная кража…»); об управдоме, который, пытаясь скрыть растрату, приглашает профессионального вора («Спец»); о следователе, обкрадывающем свою собаку-ищейку («Собачий нюх»).

В роли бесспорного арбитра справедливости, без какой-либо амбивалентной примеси, в них выступает милиция – за исключением последнего случая, где праведная роль у нее отнимается и передается собаке, правда, милицейской[11].

В области секса готовым предметом для разработки двусмысленных взаимоотношений с властью служит проблема алиментов.

Ухажер берет у девушки расписку об отказе «в случае чего» от финансовых претензий. «Я, говорит, уже много лет присматриваюсь к нашей стране и знаю, чего боюсь… А, говорит, находясь с такой распиской, буду, говорит, еще более с вами любезен, а то, говорит, сейчас, когда каждое действие предусматривает уголовный кодекс, я нахожусь как скованный и… буду впоследствии беспокоиться за свои действия». Однако в дальнейшем суд приговаривает его к уплате алиментов («Последний рассказ… “Коварство и любовь”»).

Амбивалентность этой ситуации состоит в том, что подавление либидо властью предстает то ли как этически и юридически целесообразное сдерживание, то ли как своего рода насильственная кастрация. Действительно, фраза о “скованности” непосредственно перекликается с зощенковской критикой в ПВС подавления фрейдовского “Оно” – подавления, объявляемого в ПВС неправильным методом самоконтроля:

«Есть и еще довод [будто]… заторможенность есть в некотором роде норма… Ибо счастье человечества не в свободной воле и не в свободном разуме. Счастье – в тех тисках, которые ограничивают людей в их желаниях» (3: 690).

Однако и правильные, более органичные методы, предлагаемые Зощенко в ВМ и ПВС, мало отличаются от подобных «тисков», демонстрируя подлинную – а не сугубо риторическую, эзоповскую – амбивалентность писателя.

Вне фрейдистских категорий  борьба с начальством за женщину амбивалентно представлена в сюжете о том, как

рядовой совслужащий мысленно отстаивает перед начальником-коммунистом право ухаживать за машинисткой дворянского происхождения, но оказывается, что тот сам с успехом ухаживает за ней («Метафизика»).

Биографической параллелью к этому сюжету может служить дворянское происхождение и упомянутая выше дискриминация жены Зощенко по этому признаку[12].

В оригинальном повороте двойственное отношение к советской власти предстает в мотиве “чудесной сохранности” чего-то принадлежащего прошлым временам, как правило, мнимой. В системе зощенковских мотивов это вариация на тему “гарантированного покоя” – амбивалентного ответа на “непрочность жизни”; в биографическом плане это реакция на пережитый писателем исторический “беспорядок” – революцию. Наиболее красноречивый пример – рассказ, где “сохранившийся” персонаж оказывается сумасшедшим, который воображает себя помещиком (очевидна перекличка с гоголевскими «Записками сумасшедшего»).

«Он говорит: “У нас жилищного кризиса не наблюдается. Тем более, мы проживаем у себя в усадьбе, в поместье… У меня девять комнат, не считая, безусловно, людских, сараев, уборных и так далее”… “Что же, говорю, вас не выселили в революцию, или это есть совхоз?” – “Нет, говорит, это есть мое родовое имение, особняк… Кругом у меня фонтаны брызжут. Симфонические оркестры поминутно вальсы играют… Я, между прочим, помещик”. – “То есть, говорю… бывший помещик? То есть, говорю, пролетарская революция смела же вашу категорию”. – “А вот… я… сумел сохраниться через всю вашу революцию, и, говорит, я плевал на всех – живу, как бог. И нет мне дела до ваших, подумаешь, социальных революций”» (ГК-У, «Мелкий случай…»).

В реальности подобная “сохранность” была возможна лишь в недолгую пору нэпа.

«В то время… в Крыму процветали крошечные частные пансиончики… [П]риезжим предлагали особый семейный уют, дворянскую обстановку… [Э]ти старушки… пройдя сквозь революцию… сумели сохранить свой собственный домик в Ялте… Это были две… так сказать, полномочные представительницы старого, погибшего мира… [Но з]наменитое землетрясение в Ялте разрушило их виллу “Тишина” … “Конечно, я понимаю, что революция тут не при чем… Только иронически можно было назвать так, как мы назвали, нашу виллу”» («Тишина»)[13].

Даже в ГК, постоянно разоблачая ценности и нравы буржуазного строя, рассказчик предусматривает сохранение некоторых его очагов, хотя бы как ностальгических курьезов:

«[С]тарый мир… рассыплется в прах и в тартарары. Разве что ради курьеза где-нибудь останется что-нибудь такое вроде Монте-Карло, куда специально будут приезжать любители вспомнить о прошлой жизни» (3: 528).

Чаще всего о “сохранности”  мечтают старорежимные типы или советские приспособленцы. Например, – изгоняемый из партии пьяница и развратник, осуждение которого, однако, носит амбивалентный характер, напоминая трактовку сексуального подавления в ряде примеров, приведенных выше.

«Что меня вычистили, я никакого горя не имею… И то нельзя, и это не так, и жену не поколоти… Профессия моя хороша при всех режимах. Так что я плевал на вас всех, вместе взятых» («Рассказ о человеке, которого вычистили из партии»)[14].

Совершенно, казалось бы, растленный тип использован здесь для эзоповского высказывания мыслей, дорогих его автору – тоже “профессионалу”, надеющемуся сохраниться с помощью своего беспартийного искусства. Действительно, целый ряд более или менее прямых высказываний писателя и сходных пассажей из его художественных текстов свидетельствует о том же стремлении укрыться от перемен в некой башне слоновой кости. В автобиографии 1922 года есть знаменательная фраза: «Этакая, скажут, невинность сохранилась после трех революций». Собеседнику-литературоведу Зощенко признается в спасительном

«ощущении профессионализма, которое служит мне защитной доской, – она отделяет бушующие вокруг человеческие страсти от меня самого, от моего слишком уязвимого тела» (Эвентов: 363).

«Автор» повести «О чем пел соловей» предвидит возражения критиков:

«”Это, скажут, товарищ, не пример – собственная ваша фигура… Ваша, скажут, персона несозвучна эпохе и вообще случайно дожила до теперешних дней… [С]уществование ваше ни на чем не обосновано”» (2: 107).

А в аналогичном пассаже в «Мишеле Синягине» воображается средневековый феодал, который

«[и]дет на прогулку, и даже на морде… никакой паники не написано… Надо сказать, если б автор жил в ту эпоху [в беспокойном XVI веке], его бы силой из дому не выкурили бы. Так бы всю жизнь и прожил бы взаперти, вплоть до нашего времени» (2: 180–181).

В последнем примере отметим, кстати, метафорическое желание «просидеть взаперти», характерное для Зощенко с его комплексом “закрывания дверей”.

4. Pro

Особый интерес представляют, конечно, мотивы, выражающие “приятие власти”. В свете ПВС такая установка естественно вытекает из потребности в гарантиях порядка на фоне непрочности бытия.

Человек вдруг задумывается о том, что «не только его женитьба, но, может… и вообще… все на свете непрочно… нету какой-то твердости… на земле нет одного строгого, твердого закона… [Раньше] многие поколения… воспитывались на том, что бог существует… Или наука… [Но оказывается] все неверно» (СН; 2: 97).

Единственной надеждой является твердый порядок.

Но можно и, наоборот, усмотреть в ссылках на детские травмы и другие личные слабости мистифицированную апологию советской власти. На такое прочтение наталкивают сходные пассажи из МС и ПВС:

«Некоторые нытики способны будут все невзгоды приписать только революции… Очень, знаете, странно, но тут дело не только в революции… [В]о все времена возможна и вероятна такая жизнь… Бывший учитель чистописания… любил говорить: “Меня, говорит, не революция подпилила. Если б и не было революции, я бы все равно спился, или бы проворовался, или бы меня на войне подстрелили, или бы морду свернули на сторону”» (МС; 2: 181–182). «Да, конечно, огромные потрясения выпали на мою жизнь. Перемена судьбы. Гибель старого мира. Рождение новой жизни, новых людей, страны. Но ведь я-то не видел в этом катастрофы! Ведь я же сам стремился увидеть в этом солнце! Ведь и до этих событий тоска преследовала меня. Значит, это не решало дела. Стало быть, то не являлось причиной… Тоски не должно быть в моем сердце! А она есть» (ПВС; 3: 521).

Недаром Зощенко неоднократно подчеркивал безоговорочность сделанного им выбора в пользу «новой жизни», а одну из ранних вещей посвятил садо-мазохистскому восприятию большевистской диктатуры как твердой руки, держащей ницшевский хлыст[15].

Часто “приятие” формулируется без восторга, в духе почти “мертвенного” согласия на минимум приспособления к новым порядкам, которые, к тому же, оказываются далеко не «новыми» в циничном свете глубинной неизменности человеческого общества.

«Он поглядел, что к чему… И видит, что революция, хотя и многое изменила, но не настолько, чтоб поддаться панике» (СЦ; 2: 151).

В других случаях приспособление рекомендуется как отчасти вынужденная, но разумная мера, соответствующая общим научным – «дарвиновским» – положениям о приспособлении к окружающей среде. Таковы два рассказа о том, как бытовые хлопоты возвращают хилого интеллигента к жизни:

Болезненный интеллигент, готовый «нырнуть хотя бы в ту же речку Фонтанку», сталкивается с реальными трудностями: уплотнением, ограблением, переломом руки. Он начинает добывать справки о болезни, ходить на массаж руки и т.п., чем и вылечивается от меланхолии («Не все потеряно»). Разочарованный художник «захворал… ослаб …душевно… хотел тишины. Ну, прямо-таки собрался человек помереть… [Жена] пилит, а он молчит. “Пущай… Мне теперича решительно все равно. Чувствую, что помру скоро”… “[Т]ы с моей власти не вышел… Ты, бродяга, лег и думаешь, что теперь тебе все возможно”. Она требует, чтобы он сначала заработал ей вперед на два месяца и себе на похороны. Он говорит: “Мне даже медик дал разрешение”»[16]. В конце концов, ему приходится встать с одра смерти; на улице ему неожиданно подают милостыню, он начинает прилично этим зарабатывать, постепенно поправляется и возвращается к своей профессии («Рассказ о том, как жена…»).

В прямую противоположность амбивалентным обоснованиям права на любые взгляды, отстаиваемого в рамках “антисоветской”  позиции, при установке на “приятие власти”  утверждается, хотя и с иронической ухмылкой, что:

«Какая жизнь идет – в той [человек] и прелестно живет… В этом смысле жизнь имеет очень строгие законы, и не всякий может поперек пути ложиться и иметь разногласия» (МС; 2: 181).

Впрочем, некоторые подобные соображения сохраняют отчасти амбивалентное звучание благодаря тому, что вкладываются в уста сомнительным персонажам вроде «буржуазного философа» из ГК. Последний, впрочем, пророчествует, что и в советской стране все вернется на круги своя, – применяя излюбленную зощенковскую формулу о стаптывании башмака по ноге, которая кочует у Зощенко от отрицательного философа к персонажам, более близким автору.

«”А кроме того, – холодно добавляет [буржуазный философ], – …человеческие свойства неизменны. Все равно обувь стопчется по ноге… Какой другой мир?… Люди есть люди… и тут башмак стопчется по ноге” « (3: 398, 445). «Пусть [прошлый] мир [был] несправедливый… но я предпочитаю видеть богатых и нищих вместо тех сцен, какие мы видим. Новый мир – это грубый мужицкий мир… Что же касается справедливости, то я… предполагаю, что башмак стопчется по ноге”» (ПВС; 3: 592; слова сестры бывшей возлюбленной МЗ). «Разные святые слова… а сами сколько прекрасного народу сожгли на своих поповских кострах. Ради, так сказать, чистоты христианского учения. Вот уж, можно сказать, башмак стоптался по ноге» (3: 282; “автор” ГК об инквизиции)[17].

Важность не морального, а научного – “без-ошибочного”  – подхода специально подчеркивается Зощенко, формулируясь вполне в духе марксистско-ленинской – классовой – идеологии и работая в конечном счете на приятие советской реальности.

«Но мы, конечно, не строим свою философию на морали. Мы, любезный читатель, не делим жизнь и дела на добро и зло. И не говорим “ах”  и “ох”. А мы нашу пресветлую жизнь делим более грубо: на хорошую и плохую» (ГК; 3: 187). «Не нравственные мотивы и не страх наказания за свои младенческие “влечения”, иного характера страх – страх к предметам, в условном значении которых младенец ошибся, – вот что имеет место» (ПВС; 3: 646). «На 36-м году жизни Наполеон делает первую грубейшую ошибку. Он впервые выказывает страх (то есть, попросту, слабость нервов) перед Бурбонами – арестовывает… герцога Энгиенского и расстреливает его… Фуше остроумно сказал: “Это было больше, чем преступление, – это была ошибка”» (ВМ; 3: 92–93).

И уже в идиллически просоветском ключе социализму приписывается полное соответствие излюбленным идеалам “гарантированного покоя”: «А поскольку у нас перемена курса – наше будущее нас, естественно, не волнует» (ГК; 3: 328).

Пример благодетельности власти, от которой могло бы ожидаться суровое вмешательство, – рассказ «Водяная феерия», где, как мы помним, источником опасности является вода, залившая гостиничный номер.

«Администрация говорит: “Да вы напрасно горячитесь… Мы, кажется, с вас убытков не требуем…”  Инженер… говорит, показывая на ванну: “Видите ли… при научно правильном расчете вода не имеет права выйти за пределы краев. Но тут мы выказали некоторую слабость, и дырка… не успела поглотить текущую жидкость… Мы исправим. Это технические неполадки, которым не место в нашей славной современности. Так что мы просим у вас извинения за причиненное беспокойство… Подайте заявление – мы возместим убытки”».

Налицо “пронаучное”, а главное, “просоветское”, — обращение “антисоветской”  ситуации с поливальной машиной из рассказа «На улице», рассмотренного выше.

Вмешательство властей вообще часто оборачивается обнаружением их благодетельной справедливости и виновности наказываемого – вспомним, например, «Рабочий костюм», где причиной недопущения героя в ресторан и его задержания милицией оказывается его пьянство, а не претензии к его туалету (см. гл. II). А в детском рассказе «Золотые слова» (см. гл. II) папа “справедливо” принимает сторону неприятного начальника против собственных детей.

Как всегда, этим комическим сюжетам отыскиваются параллели в ПВС.

Получив в школе единицу, МЗ реагирует так: «Я говорю: …”Если будут ставить единицы за все, чего я еще не знаю, то я много нахватаю единиц”. – “Это стихотворение было задано”… Ах, оно было задано?.. В таком случае это недоразумение. Мне становится легко на душе, что это недоразумение» (3: 541).

Эта жажда “справедливости”, пусть суровой, является, как было сказано, оборотной стороной “страхов” по поводу полной непредсказуемости существования. Мысли о непрочности человеческого организма, материи («товар и тот распадаться начал»; «Царские сапоги») и вообще жизни, в которой «смешно и глупо располагаться, как в своем доме», Зощенко развивает постоянно. Иногда – с большей, иногда – с меньшей иронической отчужденностью: в ВМ – от имени двусмысленного рассказчика, в ГК – от имени «буржуазного философа», в ПВС – от собственного имени. Таким образом, готовность одержимого страхами неврастеника укрыться под сень “порядка” имеет как общеэкзистенциальные обертоны (отсюда пресловутый морализм Зощенко), так и более актуальные, «коллаборационистские».

На сексуальном фронте теперь в положительном свете предстает власть партийного мужа над более отсталой женой: возникает уравнение “партия, власть = культура”. Таковы оба уже рассматривавшиеся рассказа на тему о повышении культуры темной жены партийного работника, которая в одном случае согласна, что муж вправе бросить ее за необразованность, но, чтобы удержать его, решает выучить «Дроби» («Пациентка»), а в другом из ревности научается читать и убеждается, что подозрительное письмо было от заботившейся о ее просвещении сослуживицы мужа («Рассказ о письме…»).

Особую главу приятия власти образуют истории с милицией (где Зощенко некоторое время работал). Начинаясь с инвариантных “необоснованных подозрений”, они кончаются идиллическим изображением милиции как гаранта и воплощения порядка; вспомним хотя бы «Уличное происшествие», где выясняется, что милиционер вовсе не арестовал женщину, а просто прогуливается с ней. Интересное совмещение этого милицейского комплекса с инвариантным мотивом “научной аномалии” (закономерного нарушения научной картины мирового порядка) – история о том, как всех электричество дергает, а милиционера нет, но оказывается, что дело в его галошах:

«”Резина же не имеет права пропущать энергию»… Милиционер …скинул свои калоши… Тут у лужи его и дернуло!.. Народ стал спокойно расходиться… А милиционер… пошел стоять на свой перекресток» («Научное явление»).

Все это – и свойства резины, и свойства электричества, и стояние на своем месте (перекрестке) – типичные проявления излюбленного Зощенко “порядка”, научного и социального.

Милиция выступает у Зощенко и в культуртрегерской роли, например, в рассказе о вздорном провинциальном папаше, которого перевоспитывает милицейская отдача чести гражданам («Огни большого города»; 1936 г.). Налицо почти точное обращение ситуации в «Страданиях молодого Вертера» (1933 г.), где рассказчика грубо хватают и собираются «волочить в милицию»[18].

Любопытная коллизия – в рассказе «На дне», где ограбленного гражданина, скрывающегося от милиции, чтобы не быть уличенным в пьянстве, оказывается труднее найти, чем преступников, что еще раз наглядно демонстрирует зощенковский принцип “я сам виноват” и общую благодетельность власти.

Ряд знакомых нам сюжетов исключает даже и момент сомнений в справедливости милиции. Таковы, например, «Часы», где обокраденного героя заметают за прошлые преступления, и «Сапоги», где человек, взявший примерить покупаемые с рук сапоги, «уж хотел [их] в милицию нести, чтобы невольно не оказаться вором».

Полная мера милицейской справедливости выявляется по контрасту с преступностью и аморальностью настоящих классовых врагов, – например, родственников нэпмана, вызванного в ГПУ свидетелем, которые мгновенно распродают все его имущество («Спешное дело»; см. гл. II). Здесь отчасти узнается более амбивалентный сюжет с гостями, отворачивающимися от ошибочно арестованного (см. выше), но на этот раз нет сомнений в преступности нэпмана, который по5ка наказан подлым поведением родственников, но в дальнейшем не уйдет и от государственного правосудия.

Подобное принятие стороны ГПУ против нэпманов – не изолированный случай у Зощенко. Так, развязкой одного рассказа на сексуальные темы («Последний рассказ… “Счастливый путь”») служит ссылка нэпманши, призванная вернуть ее к реальности и заставить примириться с таким партнером, которого привлекут не ее деньги, а ее личные качества. Это опять-таки просоветская версия знакомых проблем, например, – занимавших профессора Волосатова, только теперь автор сам как бы сует героиню в лапы к людям.

Крайний случай авторского самоотождествления с властью являют осуждающие рассказы об эмигрантах и «бывших». Пример – «Загадочное преступление», где виновником поджога оказывается родственник бывшего владельца дома, надеявшийся таким образом добраться до зарытых драгоценностей. Но есть и более сложные случаи – рассказы:

об интуристе-эмигранте который рад убедиться, что его дача сгорела и никому не досталась («Дача Петра Свинцова»); об обнищавшем богаче, сжегшем после революции свой дом, чтобы он не достался мужикам («Последний барин»); о бывшем сенаторе, который прикидывается простым мужиком, и разочарован, когда рассказчик отказывает ему в статусе опасного человека, разыскиваемого властями («Сенатор»).

В этих “просоветских” трансформациях мотива “чудесной сохранности”  (иной раз причудливых – когда “сохранность” объекта достигается путем его уничтожения) заметен автобиографический элемент, о чем уже говорилось (см. гл. II). Особый интерес в этом смысле представляет языковая маска бывшего сенатора, которая бросает неожиданный свет на сказовую маску самого Зощенко, тем более, с учетом болезненного самоотождествления МЗ с другим опустившимся «бывшим» – поэтом-декадентом Т[иняко]вым, собирающим милостыню на улицах Ленинграда. О глубинной амбивалентности этих масок и самоотождествлений речь пойдет в главе XIV; здесь подчеркну лишь, что непосредственный смысл рассмотренных сюжетов, бесспорно, просоветский.

5. Медицина как власть

Милиция, партия, профсоюз, комячейка, административные органы – не единственные воплощения власти в зощенковском мире. Роль символических родительских и властных фигур играют  также всевозможные кондуктора, буфетчики, гардеробщики, банщики и – медицинский персонал. Врачебно-больничная тематика образует целую особую главу взаимоотношений Зощенко с властью.

Властные аспекты врачевания, в современном культурологическом сознании актуализованные Мишелем Фуко, были в числе излюбленных – наболевших – тем его частичного тезки. Напряженный интерес Зощенко к медицине лежит на пересечении целого ряда его инвариантов: ипохондрической сосредоточенности на проблемах физического и психического здоровья и омоложения; веры в спасительную силу разума и науки; и недоверчивой охраны границ собственной личности, в частности, телесных, объясняющей, в частности, его боязнь врачей и предпочтение самолечения. Медицина часто предстает у Зощенко как источник опасности, а то и более или менее прозрачная и политически допустимая – эзоповская – метафора власти. Проследим характерные повороты этой “медико-авторитарной” темы.

Contra. Самое знаменитое сатирическое изображение медицинского учреждения это, конечно, «История болезни», выдержанная в мольеровской традиции изображения врачевания как убийства.

Рассказчик страдает от грубого обслуживания и антисанитарных условий в больнице, заражается рядом дополнительных болезней и теперь предпочитает «хвора[ть] дома». Когда после долгих мытарств он возвращается домой, жена говорит ему: «Знаешь… мы думали, что ты отправился в загробный мир, поскольку из больницы пришло извещение: “По получении сего, срочно явитесь за телом вашего мужа”»; предвестием этого служит «воззвание» на стене больницы: «”Выдача трупов от 3-х до 4-х”» и его обыгрывание в сюжете.

Фактически “смерть” не наступает, но она подчеркнуто демонстрируется как тот предел, к которому стремится осуществление медициной своей власти над здоровьем и жизнью человека.

Тенденция начальства к нарушению личных границ человека принимает самые наглядные формы.

В золотых зубах, вставленных себе рабочим («слов нет, вышло богато»), комячейка усматривает «нэпманские замашки» и требует выломать зубы, чтобы пожертвовать их на общественные нужды. «Всплакнул [он], конечно… Грустно ему отдавать такие зубы в фонд безработных… дескать, припаяны, выбивать трудно… А поперли его из союза или нет – мы не знаем… Но, наверное, поперли» («Социальная грусть»). Врачи, «несомненно, на почве нервной невнимательности», вкатывают алкоголику переливание крови, прописанное его однофамильцу – прогрессивному паралитику. В результате, «все больные алкоголики, находившиеся в… больнице, – пить бросили… Боятся» («Домашнее средство»). Перепившего рассказчика врач отправляет в больницу, там что-то путают, и он приходит в себя в морге, после чего решает бросить пить («Живой труп»). Санитары скорой помощи, посланные за душевнобольным, по ошибке звонят не в ту квартиру, и пытаются насильно увезти, хватают, душат и калечат здорового человека, «[О]ни ринулись к нему и стали хватать его за  руки и за что попало… крутили [ему] руки… [Он] поднял крик, полагая, что на него напали бандиты… Они схватили [его] за горло… Несчастный упирался, пытаясь с помощью рук и ног задержаться в дверях…». Впоследствии санитары «сконфуженно разводили руками» («Однажды ночью»).

В этих примерах медицина выступает в своей профессиональной роли, лишь намекающей на аналогичные действия властей предержащих. Но иногда она сливается с ними и непосредственно – в виде институционального смыкания с государственными структурами.

Действительно заболевшего рабочего не отпускают домой и не лечат, так как новая инструкция подозревает в симуляции всех; больной чуть не умирает («Случай на заводе»). Рассказчик вызывает скорую человеку, сломавшему ногу, но оказывается, что это протез, и рассказчику придется отвечать за ложный вызов («Гибель человека»). «Студент[-бомбист]… очнулся в больнице. Над ним склонилось доброе лицо врача. “Вы тут бредили… называли разные имена. Но… на меня вы можете вполне положиться. Я сам когда-то увлекался идеями”… [Оказалось, что] этот врач – агент полиции» (ГК; 3: 297).

Интересный казус образуют случаи, когда медицина и собственно власть оказываются, наоборот, противниками:

Врача с большим мешком ошибочно подозревают в незаконном вывозе зерна из деревни, обыскивают, но вынуждены извиниться («Доктор медицины»).

В этом варианте расщепления власти (см. выше) медицина оказывается невинной жертвой, а (советская) власть как таковая – разоблачаемым виновником.

Многочисленны и иные, часто более мягкие, формы вторжения медицины в частную жизнь человека. Например:

Врач интересуется жилищными условиями пациента-неврастеника и под видом лечения переменой обстановки пытается навязать ему квартирный обмен («Клинический случай»).

Ambi. Яркий пример противостояния медицины и государственной власти есть в одном из исторических эпизодов из эпохи раннего средневековья в ГК, причем в ироническом свете представлены обе стороны.

«У [королевы Австрахильды] было, по-видимому, какое-то внутреннее заболевание, поскольку лучшие врачи того времени терялись… [Х]отя… за полтора года она переменила девять врачей… ей делалось все хуже… “Я, говорит… ваше величество… [н]адеялась, что это порядочные люди… а они вон куда загнули – я теперь, как видите, умираю, наверно, через этих врачей” … ” А я их на пушечный выстрел к себе не подпускаю [, говорит король Гунтрам]. Это вы дали маху” … “Вот я теперь и прошу вас отрубить головы у этих медицинских работников”… – “Что другое… а это сделаю с превеликим удовольствием…”. И это, конечно, произошло оттого, что королева, наверное, сильно разочаровалась в медицине, что было вполне естественно в ее критическом положении» (3: 291–292).

Несмотря на сравнительно равномерное распределение сатирических акцентов между врачами и венценосными особами, налицо очевидное злорадство по адресу «медицинских работников» со стороны автора (предпочитающего, как мы помним, хворать дома).

Недоверчивое отношение к медицине у Зощенко постоянно, как постоянен и мотив “сам виноват”.

С величайшим смирением я отдался в руки врачей… Я безропотно пил всякую мерзость, от которой меня тошнило. Я позволял себя колоть, просвечивать и сажать в ванны. Однако лечение успеха не имело (ВМ; 3: 456).

Обратная, но тоже двойственная, картина складывается, когда репрессивные действия врачей предстают отчасти оправданными, подрывая симпатии к их жертвам.

“Братья милосердия… одновременно шагнули к больной и, схватив ее за руки, сжали ее в своих объятиях. Старуха старалась укусить их за руки, но… бурная энергия сменилась спокойствием и даже безжизненной апатией» (МС; 2: 201).

Здесь старуха – действительно сумасшедшая, однако ее увоз в психолечебницу идет на пользу лишь ее циничному племяннику, живущему распродажей ее имущества; впрочем, двойственна и его фигура, содержащая немалую дозу автобиографизма.

Амбивалентный вариант приведенного в предыдущем разделе сатирического сюжета с зубами являет «Зубное дело».

«[У] Егорыча зубное дело покачнулось. Начали у него зубы падать… Организм, так сказать, разрушается… Но только Егорыч… не боялся остаться без зубов… “…У нас, у застрахованных, завсегда полное спокойствие в этом смысле”». Однако выясняется, что страховка покрывает протезирование, начиная не менее, чем с восьми зубов, причем только если их «подряд не хвата[ет]… Егорыч… заскрипел остатними зубами и вышел из клиники. Сейчас Егорыч… пищу ест жидкую и остатние свои зубы чистит щеточкой три раза в день. В этом отношении клиническое правило обернулось выгодно».

Этот сюжет (построенный на инвариантных мотивах “провал гарантированного покоя” и “приятие мертвенного покоя”) интересен здесь как еще один пример воспитательного воздействия власти, главное же – двусмысленной трактовкой “самолечения” и “самовредительства” типа симуляции (о которых см. в гл. II). Юмористический подрыв направляется как на подводящую героя систему страховки, так и на него самого, и общий баланс сводится амбивалентно.

Ряд сюжетов с амбивалентным эффектом использует совмещение в медицине властных, научных, и телесно-сексуальных аспектов. Наглядный пример – знакомая нам «Операция». Там, как мы помним, объектом осмеяния является «некультурный» персонаж, но медицина, в лице докторши, способной символически кастрировать, а то и реально зарезать героя, тоже играет экзистенциально устрашающими обертонами, которые звучат в полный голос в параллельных местах из ПВС.

Pro. Переходя к более однозначной трактовке медицины как справедливого орудия власти, мы находим целый ряд знакомых ситуаций, но переакцентированных в конформистском направлении. В сюжетах с симуляцией, каковая по определению представляет собой точку пересечения медицины с властью, вся вина возлагается теперь на самого симулянта:

Чтобы избежать набора в армию, рассказчик обдумывает разные способы членовредительства и симуляции, но это не помогает; уже в армии лошадь, наконец, калечит его, наступив ему на ногу, но «зря», так как уже «года вышли» ему увольняться («Старый ветеран»). В расчете на больничный лист рабочий симулирует желудочное заболевание, но врач разоблачает его, пугая лекарством, вредным для здоровых («Точная наука»). Симулянт, у которого якобы «рука захворала», совершает по адресу выведшего его на чистую воду врача антисемитскую выходку («Некрасивая история»)[19].

Один из каналов “медицинского подавления” личности властью образует проблема алиментов. Характерный сюжет такого рода – знаменитая «Расписка» (она же «Последний рассказ, под названием “Коварство и любовь”» в ГК), прокомментированная выше. Лишь очень слабый оттенок амбивалентности можно уловить в другой вариации на алиментную тему – уже упоминавшемся рассказе «Папаша»:

На суде герой (рефреном повторяющий «От таких дел… захворать можно») постепенно признает отцовство и соглашается платить алименты, но лишь пропорционально сходству с ним ребенка. «”Носик действительно на меня похож. За носик я завсегда способен три рубля или три с полтиной вносить.  А зато, говорю, остатний организм весь не мой. Я, говорю, жгучий брюнет, а тут, говорю, извиняюсь, как дверь, белое. За такое белое – рупь или два с полтиной могу только вносить”».

Здесь вопрос о финансовой ответственности за ребенка взят в причудливом ключе теории наследственности, иронически отражающем зощенковское упование на науку, чем в эту “про-властную” ситуацию вносится некоторая игриво-двусмысленная нота.

Вполне однозначны сюжеты, где медицина помогает разоблачению настоящей уголовщины.

Частного врача вызывают констатировать смерть вчерашнего здорового пациента. Стыдясь допущенной ошибки, он выписывает свидетельство, уходит, возвращается за забытыми калошами и видит пациента живым – тот хотел «смыться» с казенными деньгами, «но медицина не допустила» (ГК, «Таинственная история…»).

Особенно богат зощенковскими инвариантами, в том числе “медицинскими”, «Рассказ про одного спекулянта», заглатывающего припрятанные им золотые монеты (см. гл. XII). Ведущим в гротескном сплетении мотивов является союз – во всяком случае, в сознании героя – органов порядка и врачей, равно угрожающих его финансовой и личной неприкосновенности. При этом, “преступность” спекулянта успешно приглушает амбивалентность позиции автора, которому, конечно, не может не быть близка параноическая настроенность этого отрицательного героя.

Самолечение. Среди множества разнообразных масок, примериваемых зощенковским автором-рассказчиком, есть и маска врача, естественно располагающая к самоотождествлению с властным потенциалом медицины. Впервые она появляется в рассказе «Какие у меня были профессии» (1933 г.):

Рассказчик «одно время был врачом» – избранный солдатами после Февральской революции, он давал всем желающим освобождение. «Ну, напишешь ему: душевная болезнь, и с этой диетой отпускаешь… поглядеть на домашних».

Налицо полное слияние врачебной фигуры с властной, причем обе выступают, на первый взгляд, в самом благоприятном освещении, хотя по сути дела имеет место двойная симуляция: симулируя врачевание, рассказчик попустительствует симуляции пациентов. “Властное” желание быть врачом иронически проходит и во вступительных, «научно-медицинских» главах ВМ:

«Нет, автор, конечно, не врач… Тем не менее с детских лет автор имел… исключительный интерес к медицине и даже… пробовал было лечить своих менее ценных родственников разными домашними химическими средствами» (2: 9).

В дальнейшем МЗ в роли врача-любителя, подающего советы разнообразным невротикам и тем самым в каком-то смысле распоряжающегося их жизнью, будет активно действовать в заключительных разделах ПВС, – вопреки обещанию, данному врачам-профессионалам в начале книги. Примечателен эпизод с бывшей возлюбленной, которую МЗ решает оставить как есть – в состоянии “мертвенного покоя” («Пресыщение»). Однако главные усилия МЗ-врач направляет на самого себя – в соответствии с “недоверием” к вмешательству медицины и глубоким убеждением, что человек «сам виноват», а значит и помочь себе должен сам.

В комических рассказах эта установка может принимать вид иронически нравоучительных сюжетов об излечении интеллигентов-невротиков под властным воздействием советской реальности (см. выше о «Не все потеряно» и «Рассказе о том, как жена не разрешила мужу умереть»). В ПВС и ВМ образцами для подражания избираются великие люди, преодолевшие болезнь путем “удивительной смелости” или руководства своим организмом на научной основе.

«Наполеон был умен… понимал физическую сущность вещей. В 1810 году он посетил лагерь зачумленных. Он хотел показать пример мужества и бесстрашия… “Кто способен побороть страх, тот может побороть и чуму”» (ВМ; 3: 93).

Аналогичная власть над собственной жизнью приписывается Гёте, которым Зощенко не перестает восхищаться в Комментариях к ВМ.

«Гёте… не имел в молодости здоровья… И это здоровье он создал собственной волей и тщательным изучением своего тела. В 19 лет у него было кровотечение из легких. В 21 год он был, казалось бы, конченый неврастеник с крайне расшатанным здоровьем и нервной системой. Он не мог переносить даже малейшего шума… Он боролся со своим нездоровьем, со своей неврастенией и с психической слабостью чрезвычайно настойчиво и обдуманно… Он приходил в казармы, где бьют в барабан, и подолгу заставлял себя слушать этот шум. Иной раз он, будучи штатским человеком, шагал вместе с воинскими частями, заставляя себя маршировать под барабанный бой. Он стал посещать больницы, следил за операциями и этим необычным способом укрепил свои нервы… “– Вы говорите о смерти, как будто она зависит от нашего произвола?” – “Да… я часто позволяю себе так думать… Я неминуемо заразился бы гнилой горячкой [, поранив палец], если б не устранил от себя болезнь твердой волей” … Порядок и точность во всем были главные правила поведения Гёте… “Вести беспорядочную жизнь доступно каждому”, – писал Гёте. И, будучи министром, говорил: “Лучше несправедливость, чем беспорядок”» (3: 99–100)[20].

Последние слова великого художника, естествоиспытателя, мастера самолечения и представителя власти, с восхищением цитируемые Зощенко, должны были звучать особенно актуально в 30-е годы.



Примечания

Глава основана на Жолковский 1997б, 1998б.

[1] Основные на сегодня источники биографических данных о Зощенко это Долинский 1991, Бабиченко 1992, Скэттон 1993, Томашевский 1990, 1994, 1995, Грознова 1997, а также неопубликованная работа В. Зощенко [1972]; на них (в первую очередь, на Томашевский 1994: 340–365) и основаны четыре рассмотренные сюжета; аналогичный сводный конспект личной жизни Зощенко см. в гл. V.

[2] О властной тематике в ПВС и детских рассказах Зощенко см. Хэнсон 1989; о властных аспектах авторской маски в ПВС см. Мэй 1996.

[3] О некоторых из этих установок речь уже шла, о других пойдет в настоящей и последующих главах.

[4] Собственно, уже и Пенкин («какой-то, кажется, работник водного транспорта») – фамилия условная и явно не кремлевского масштаба.

[5] О “руке” см. гл. VI, о «Страданиях молодого Вертера» – гл. XI.

[6] Подробно о “правильном функционировании” см. гл.VIII.

[7] Кстати, обеим «адюльтерно-гостевым» коллизиям находятся интересные биографические параллели. Это:

– роман жены писателя с «милиционером» (см. выше; информация основана на устных свидетельствах людей, знавших Зощенко);

– ее любовь к приему гостей (см. Авдашева: 383; о “совместной жизни врозь” Зощенко с его женой свидетельствует ряд мемуаристов и он сам в ПВС);

– романический эпизод из жизни Зощенко (в ходе которого он послал сам себе письмо в Ялту, см. гл. II), многообразно сплетенный с надзором ГПУ.

[8] Литературным источником этих рассуждений буржуазного философа могут быть слова Федора Павловича Карамазова из главы 2-й четвертой части «Братьев Карамазовых» – «У отца»:

«Денег он [Иван]… от меня ни шиша не получит… [М]не каждая копейка нужна, и чем дольше буду жить, тем она будет нужнее… Теперь я пока все-таки мужчина, пятьдесят пять всего, но я хочу еще лет двадцать на линии мужчины состоять, так ведь состареюсь – поган стану, не пойдут они ко мне тогда доброю волей, ну вот тут-то денежки мне и понадобятся… Вот моя философия [!]» (Достоевский, 14: 157–158).

По мнению Р.Д. Тименчика (устно), внимание Зощенко могло быть дополнительно привлечено к этому пассажу статьей Л.П. Карсавина «Ф.П. Карамазов как идеолог любви», появившейся в 1-м номере «Начал» в 1921 году.

Другой возможный источник – воззрения Шопенгауэра, в частности, на целесообразность легализации проституции. К Шопенгауэру – заглавию его труда «Мир как воля и представление» – могут восходить и слова «буржуазного философа»: «Мир – это мое представление» (3: 397).

[9] В ранних вариантах рассказа (впервые появившегося в 1927 г. под названием «Неприятная история») звонившие требовали к телефону Троцкого; см., например, Зощенко 1933: 126–128.

[10] См. выше; о хлопотах Зощенко за брата жены см., в частности,  Долинский: 46–47, Филиппов: 75–76.

[11] Тем самым предвещается ситуация «Приключений обезьяны», где согласно Жданову, Зощенко «наделяет обезьяну ролью высшего судьи… и заставляет ее читать нечто вроде морали советским людям» (Жданов: 10).

[12] В.В. Зощенко «”вычистили” из университета из-за социального происхождения» (Слонимская: 134).

[13] О ялтинском землетрясении 1927 года как метафоре “непрочности жизни” и о рассказе «Землетрясение» см. гл. VIII.

[14] Этот сюжет лег также в основу многострадальной пьесы «Уважаемый товарищ», упомянутой в начале главы. Кстати, столь надежная профессия героя («он из брадобреев») дважды обыгрывается в характерном зощенковском духе. Во-первых, в “парикмахерском” коде каламбурно описывается его реакция на исключение из партии: «[Он д]умает: “Сколько лет я крепился и сдерживал порывы своей натуры… И вдруг – пожалуйте бриться»; во-вторых, в аналогичных терминах, причем на этот раз с привлечением зощенковского страха “ножа”, осмысляется недопустимость его пьянства: «Так что если он из брадобреев, а не в канцелярии, то он мог бы причинить физические увечья любому из клиентов» (ср., кстати, докторшу из «Операции»; см. гл. I).

[15] См. «Чудесная дерзость» (Зощенко и Зощенко Б/д: 48–49) и соображения публикатора, В. фон Вирен-Гарчински (там же: 13), а также Гроуза (354).

[16] Ссылка на врача в попытке (безуспешной) освободиться от контроля жены – мотив, повторяющийся у Зощенко; см. о нем в гл. V.

[17] Есть устные свидетельства, что Зощенко любил употреблять это выражение и в частной жизни. Аналогичным образом, отданная «буржуазному философу» мысль, что «смешно и глупо располагаться в жизни, как в своем доме, где вам вечно предстоит жить» (3: 397), есть и в собственных зощенковских записях: «Мы живем очень коротко. И, может быть, не дело так располагаться в жизни – так всерьез» (1994а: 129). И далее – тоже в полном согласии с «буржуазным философом»: «Надо открыть клубы, публичные дома, ввести (ограниченную) собственность».

[18] О соотношении этих двух рассказов и роли в них мотива “руки” см. гл. VI; о «Вертере» см. гл. XI.

[19] Оригинальным упражнением на тему “симуляции” можно считать фронтовой рассказ «Уважили» – о немце, который залег в воронку и выставил ногу для того, чтобы его ранили и он поскорее попал в тыл («Солдатские рассказы»; 1946: 154–156).

[20] Соответствующие максимы Гёте гласят (в моем переводе): «Лучше, чтобы случались несправедливости, чем чтобы они устранялись несправедливым способом» (2. 81. 1; Гёте 1993: 217). «Лучше чтобы по отношению к тебе была совершена несправедливость, чем чтобы мир был лишен закона, поэтому каждый должен подчиняться закону» (2. 87. 1; Гёте 1993: 225). Об ориентации Зощенко на Гёте см. также гл. IV, XI, XIII.