(К теме Бабель и Шолом-Алейхем)

А. К. Жолковский

1.

Как известно, в архиве Бабеля, конфискованном при его аресте 15-го мая 1939 года и до сих пор не обнаруженном, были переводы из Шолом-Алейхема.

“Бабель заново переводил рассказы Шолом-Алейхема, считая, что они очень плохо переведены на русский язык. Переводил он из Шолом-Алейхема и то, что никем не переводилось ранее… [Эта р]абота… была, как он выражался, “для души”…” (Пирожкова: 291).

1-го марта 1936 года он писал из Москвы сестре и матери в Брюссель:

“Академия доверила мне редактирование произведений Шолом-Алейхема. Я читаю его в свободное время и катаюсь от смеха; это возвращает меня в мою молодость” (Бабель 1964: 302).

26-го сентября 1938 года он писал в Брюссель из Переделкина:

“Я перевез все свои книги из города и по ночам сижу у огня, читая Шолом-Алейхема на нашем в высшей степени своеобразном языке [т. е., на идише – А. Ж.]” (Бабель 1964: 366).1

В этом свете естественно встает вопрос об интертекстуальных связях произведений Бабеля, особенно поздних, с наследием Шолом-Алейхема. В частности, поразительная перекличка с одной из вещей Шолом-Алейхема обнаруживается в сюжете бабелевского рассказа, существующего в двух вариантах: “Справка”/ “Мой первый гонорар” (далее сокр. – С/Г). Эта новелла о том, как квази-автобиографический герой заслуживает бесплатную “сестринскую” любовь своей первой “читательницы”- проститутки – и, значит, свой первый гонорар – рассказом о своей вымышленной карьере “мальчика” для педерастов, подробно проанализирована в нашей с М. Б. Ямпольским книге “Бабель/ Babel“,

но среди рассмотренных там литературных контекстов шолом-алейхемовский отстутствует. В настоящей статье я попытаюсь заполнить этот пробел, прошедший не замеченным и в известных мне достаточно критичных рецензиях на книгу (см. Золотоносов, Карден, Первухина, Рейтблат).

У Шолом-Алейхема (1859-1916), писавшего на идише, принадлежавшего к числу крупнейших еврейских писателей России и находившегося в зените предсмертной славы как раз в годы литературного ученичества Бабеля, есть рассказ под названием “Мой первый роман” (1903; далее – МПР).2

Рассказчик – голодный еврей-интеллигент по протекции дальних родственников и знакомых поступает учителем к сыну “богатого, но простоватого сельского жителя”. Сначала хозяйка дома плохо кормит его, но затем он заключает союз со своим учеником: они будут лишь делать вид, что занимаются, а на самом деле бездельничать и обжираться. Единственная настоящая обязанность учителя – вести от имени ученика переписку с его невестой. Рассказчик увлекается сначала перепиской, а по переписке – и самой корреспонденткой и мечтает в день свадьбы открыться ей и сам стать ее мужем. Однако на свадьбе он встречает ее учителя, который и оказывается автором покоривших рассказчика писем.

Предвестием С/Г этот рассказ является сразу по ряду линий, три главные из которых – “любовь”, “литература” и “инициация” – сплетены в единый узел уже в его каламбурном заглавии.

Тема инициации проходит в рассказе несколько раз:

“ГЛАВА ПЕРВАЯ.3 СИЛА ПРОТЕКЦИИ И ПЕРВАЯ ДОЛЖНОСТЬ”. “Тот, кому приходилось сидеть голодным… вероятно, поймет, как я себя почувствовал, когда получил первую должность с двенадцатирублевым месячным окладом, на всем готовом”. Нанимая героя, хозяин угощает его “сигарой. Это была первая сигара за всю мою жизнь, и она-то погубила меня навеки”. “Первые письма были той искрой, из которой разгорелось адское пламя”. “[Э]ти письма… – засохшие, увядшие цветы на могиле моей первой любви, первого моего романа”. Последние три слова, вынесенные Шолом-Алейхемом и в название рассказа, – вероятный источник бабелевских заглавия и коды.

В качестве готового совмещения “любви” и “литературы” в МПР взят самый жанр любовной переписки, образующей вставную новеллу рассказа. Более того, вполне в интертекстуальном духе литературы XX века и в соответствии со специфически еврейской темой “народа Книги”, само содержание писем постоянно скрещивает любовную тематику с металитературной. Собственно, все начинается с логоцентрической потребности невесты в священном “слове”, и эта вполне бабелевская тема (вспомним знаменитую фразу из “Гюи де Мопассана” о вовремя поставленной точке, как железо, входящей в человеческое сердце) проходит через весь текст:

“”Хочу услышать от тебя свежее слово – такое слово, что согрело бы мне сердце и осветило душу…”… “Могу поклясться, что я услышала новую райскую мелодию родной светлой души”… Большой, всепожирающий пожар бушевал в моем сердце… Я потерял аппетит… Моя душа ушла в письма…”

Далее переписка вообще превращается в своего рода обмен библиографическими указателями, возможно, не без иронии по адресу “Бедных людей” Достоевского и в то же время по поводу собственной деятельности Шолом-Алейхема как пропагандиста и издателя еврейской литературы и борца за ее выход на уровень мировых стандартов:

“”Я никогда не представляла себе, что…. найду в тебе такой кладезь знаний. По твоим мудрым словам я заключаю, как ты начитан, как образован”… “[П]иши, что ты читаешь сейчас и какие книги ты можешь рекомендовать мне для чтения”… “По отдельным древнееврейским словам… я вижу, что тебе не чужд наш древний язык… Посылаю тебе список известных русских и иностранных классиков, как Гоголь, Тургенев, Толстой, Достоевский, Пушкин, Лермонтов, Шекспир, Гете, Шиллер, Гейне, Бернс”… “Древнееврейский язык – это наш национальный фонд… Стыд и позор, если [еврейская девушка] не может прочитать наизусть нескольких стихотворений Иегуды Галеви… не знает Мапу, Левинзона, Смоленскина, Гордона и других еврейских классиков!.. Я тебе очень благодарна за список. Жаль, что рекомендованных тобою классиков я уже давно прочитала. Помимо них, я читала еще таких знаменитых писателей и поэтов, как, например, Байрона, Свифта, Сервантеса, Диккенса, Теккерея, Шелли, Бальзака, Доде, Гюго, Сенкевича, Ожешко и т. д. и т. п. Мне хотелось чего-то нового, свежего, и не роман, а что-нибудь серьезное””.

Серию из трех все более и более откровенно издевательских списков литературы венчает многозначительная реплика о предпочтении “роману” чего-нибудь “серьезного”. Читателю выдается улика за уликой, но окончательная разгадка откладывается – она может наступить не раньше, чем будет разрешен поставленный, наконец, впрямую вопрос о “серьезности” и “вранье”.

Эта тема косвенно затрагивается в первой же главе в связи с наймом героя на работу.

“[В]ыбор [хозяина] пал на меня, потому что знаниям, видите ли, он не придает большого значения. Знающих людей, – сказал мой хозяин, – что собак нерезаных. Главное… чтобы учитель был из приличной семьи, а так как я из приличной семьи, то он меня и нанял. Так сказал мне мой новый хозяин, но боюсь, что он, простите, соврал… В чем же дело? Только в протекции… чтобы ученье обходилось недорого”. Таким образом, дело не в “знаниях”, – которыми будут щеголять друг перед другом участники переписки (ср. слова невесты о женихе как “кладезе знаний”), – а в чем-то более серьезном, неотделимом, однако, от “вранья”. Вариации на эту последнюю тему пронизывают весь текст рассказа, входя даже в заглавия трех глав (2-ой: “ВЫДУМКИ МОЕГО ХОЗЯИНА УБАЮКИВАЮТ МЕНЯ…”; 3-ей: “КАКИЕ БЫВАЮТ ЛГУНЫ…”; 8-ой: “Я ИЗОЛГАЛСЯ…”).

Присмотримся к этой проблематике, восстановив опущенные в предыдущем пересказе аспекты сюжета, связанные с “враньем”.

Хозяин врет рассказчику о мотивах своего выбора. По дороге он усыпляет героя невероятными рассказами о своем богатстве, количестве комнат, числе и статусе гостей. Рассказчик относит хозяина к типу лгунов, верящих в собственные выдумки: “Это – люди, живущие в мире грез, фантазеры.. своего рода сочинители”. Знакомя рассказчика с женой, он расхваливает ему таланты и успехи сына, а ей – ученость репетитора. В дальнейшем хозяйка врет, будто учителя кормят трижды в день, а учитель и ученик врут родителям о ходе учебы. “[М]не самому было удивительно, как это я мог смотреть ему в глаза. В этом доме, где все обманывали друг друга… где все было пропитано ложью, где даже воздух был насыщен ею, – в этом доме трудно было не научиться лгать”. Далее рассказчик в письмах подменяет собой жениха, худеет, перестает есть (что с лицемерной заботой отмечает скупая хозяйка), но они дружно лгут хозяевам/родителям, что это происходит от перегруженности занятиями, а также от тоски учителя по своим; в ответ хозяин пускается в выдумки о высоком родстве учителя. Ученик врет родителям, что в браке будет тосковать по ним, а учителю – что никогда с ним не расстанется. “Я знал, что это бесстыдная ложь. Рожденный, воспитанный во лжи, он и на этот раз солгал”. В день свадьбы жених обжирается, но делает вид, что постится. “Рожденный, воспитанный во лжи, он лгал даже в день своей свадьбы”.

В результате “совращения” рассказчика атмосферой “лжи”, царящей в доме его нанимателей, его роман в письмах тоже приобретает “ложный” характер – в духе “Опасных связей” и “Сирано де Бержерака”. Герой становится “сочинителем” и, заразившись от хозяина верой в собственные выдумки, по-настоящему влюбляется в адресатку своих писем, по-настоящему страдает, лишается аппетита, покрывает ее письма поцелуями и желает настоящей смерти своему сопернику-ученику. Корреспонденция насыщена парадоксальными настояниями на подлинности этих чувств в противовес окружающей лжи.

Рассказчик уверяет невесту, что его слова – “”не обычные холодные слова, [а]… чувства, идущие из самого сердца и находящие путь к другому сердцу””. Невеста пишет, что “”должна сказать… всю правду. Признаюсь, дорогой, что я тебя до сих пор не знала””. Он отвечает: “”Ты не знала меня потому, что не видела меня, а тот, которого ты видела – это не я, а мое отражение. Представь себе, что мы только что познакомились… как бы вновь родились. Как счастливы мы, не зная мира, этого лживого, отвратительного мира, и лживых, отвратительных людей, населяющих его”… [Она:] “Очевидно, я одна из несчастных, ибо я-то знаю этот лживый, отвратительный мир с его лживыми и отвратительными людьми. И как сладко сознавать, что существует хоть один честный, благородный человек, правдивый… ты, мой… жених!””. “Я прекрасно знаю, что любят не ученика, а меня, настоящего автора писем. Я прекрасно знаю, что достаточно будет во время свидания раскрыть тайну, священную тайну, достаточно будет одного слова, чтобы она меня поняла, – и все окончится к лучшему”. “В кармане я приготовил… письмо “к ней”, письмо на трех листах с описанием моего романа, истории его возникновения и краткой автобиографией”. Таким образом, даже разоблачение “письменных выдумок” должно будет выступить в форме “письма”, но уже, так сказать, последнего, окончательного и истинного – метапереписочного – письма писем.

Мелькнувшие в приведенных выдержках слова о знакомстве невесты с подлинным “я” рассказчика и о его отличии от его “отражения”, не случайны – они принадлежат к еще одной линии вариаций на тему “лжи/истины”. Личность рассказчика предстает некой переменной величиной, зависящей от своих разнообразных преломлений и отражений, в том числе в реальных зеркалах.

Появляется перед читателем рассказчик в маске голодного бедняка. Хозяин далее описывает его как члена высокоученой и высокопоставленной семьи раввинов и богачей – облик, претендовать на который он сначала стыдится (“я почувствовал, как запылало мое лицо”). Заключив союз с учеником, рассказчик, уподобившись ему, полнеет: “Когда учитель через несколько месяцев случайно взглянул в зеркало, он не узнал себя – так разжирел”. В письмах он соревнуется с ученой невестой в книжной премудрости, уподобляясь ей и входя тем самым в образ, прописанный ему хозяином. И наконец, на свадьбе он встречается со своим живым отражением:

“Среди лиц, которые… мелькали перед глазами, я заметил одно, казавшееся мне таким же чужим в этом доме, как и я сам. Это был длинноволосый молодой человек в очках… Когда его взгляд остановился на мне…, я почувствовал, что он видит меня насквозь, видит мое сердце, видит мою тайну, мою священную тайну, – и я опустил глаза”.

Эта встреча с самим собой и реальной подоплекой собственных фантазий явно не устраивает героя. Внешне – ввиду своей нелепости в романическом плане, а по сути дела – в силу того, что возвращает его к его подлинной, голодной, чисто книжной, очкастой ипостаси. Завоевание богатого, сытного, плотского, сексуального мира через “слово”, пусть вдохновленное и оплодотворенное фантастической лживостью этого мира, проваливается.

Концовка рассказа по-новому разрешает коллизию типа бержераковской: любовный треугольник оборачивается квадратом, причем парой герою оказывается лицо того же пола и даже его alter ego. Этим опять-таки отчасти предвещается финал бабелевской С/Г, где, правда, в переносном смысле, юный выдумщик и его слушательница-проститутка предстают одновременно “сестричками” и “собратьями”. Хотя сами эти слова в МПР не появляются, смысл концовки именно таков: открывшаяся, наконец, “тайна” писательского сотрудничества двух собратьев по перу. Более того, это “побратимство” имеет далекоидущие интертекстуальные связи как в творчестве Шолом-Алейхема, так и за его пределами.

2.

Среди прообразов жанра любовно-свадебной переписки на первом месте для Шолом-Алейхема, несомненно, стояла библейская “Песнь песней” (ПП), давшая заглавие еще одному его рассказу о несчастной любви – “”Песнь песней”. Юношеский роман” (1909-1911; далее сокр. – ЮР), параллели которого с МПР многочисленны, начиная с обыгрывания литературоведческого термина “роман”. Библейская ПП написана в форме чередующихся текстов двух влюбленных, по-видимому, жениха и невесты, метафорически видящих себя братом и сестрой.4 Этот “братско-сестринский” мотив и сделан лейтмотивом цитат из ПП, монтирующихся в ЮР с историей несчастной любви рассказчика и его племянницы.

МПР (как и ЮР), конечно, резко отличается от библейской поэмы своей полной асексуальностью. Если текст ПП насыщен панегириками частям тела партнеров и образами плотской любви,5 то внимание участников заглавного “романа” в МПР сосредоточено на литературных и других культурных проблемах в духе Гаскалы – еврейского просветительского движения второй половины XIX века. При этом, перечни писательских имен как бы пародируют эротически возбуждающую роль, выполняемую в ПП сравнениями частей тела с цветами, плодами, специями и элементами пейзажа. Тем самым подспудно готовится чисто “духовная” развязка, сводящая, наконец, лицом к лицу двух до сих пор лишь заочно переписывавшихся “талмудистов”-“маскилим”.6

Однако такой сдвиг акцента с “секса” на “духовность” вовсе не противоречит перекличке с библейской ПП, а напротив, находится в русле ее традиционных прочтений – талмудических, мидрашистских, каббалистических, католических, протестантских и ренессансных. Уникальная в составе Священного писания по своей эротической откровенности, ПП издавна подвергалась аллегорической интерпретации как притча о союзе не просто между женихом и невестой, а между Богом и Торой, Богом и Израилем, Богом и Субботой, мужской и женской ипостасями самого Бога, Богом (Христом) и Церковью, Духом и Телом, Правителем и Государством.7 В МПР Шолом-Алейхем намеренно или невольно разыгрывает именно эту “спиритуальную” традицию.

Интересно, что одно из подобных толкований фигурирует, с соответствующей ссылкой на знаменитого средневекового комментатора Священного писания и Талмуда – Раши (1040-1105), в бабелевском “Закате”, тоже, кстати, разрабатывающем “свадебную” тему. Оно вложено в уста Арье-Лейба, комического синагогального шамеса, который по ходу пьесы цитирует и других комментаторов (в частности, Ибн Эзру [1092-1167]). Урок Священного писания, который Арье-Лейб дает юному ученику, служит контрапунктным фоном к конфликту, развертывающемуся между старым Криком и его сыновьями:

“”Песня песней” учит нас – ночью на ложе моем искала я того, кого люблю.. Что же говорит нам Рашэ?… Вот что говорит нам Рашэ: ночью – это значит днем и ночью. Искала я на ложе моем.. Кто искал? – спрашивает Рашэ. Израиль искал, народ Израиля. Того, кого люблю.. Кого же любит Израиль? – спрашивает Рашэ. Израиль любит Тору, Тору любит Израиль… Один человек учит закон, а другой кричит, как корова…” (Бабель, 2: 300-301).8

По поводу этого места исследователь еврейской темы в русской литературе Э. Зихер замечает, что “Арье-Лейб мог бы быть одним из собеседников [у] Шолом- Алейхема” (Зихер 1995: 85). Зихер не упоминает никакого конкретного текста, но вполне мог иметь в виду МПР, в финале которого, кстати, аналогичное противопоставление между грубыми хозяевами жизни и утонченными грамотеями эмблематизируется именно образом “коровы”:

” – Корова, – неожиданно шепнул мне на ухо молодой человек в очках. – Где корова? – спросил я, оглядываясь по сторонам. – Вот она, – отвечает он мне, кивая очками на невесту… – Корова, самая настоящая корова! Не знает ни аза, и злюка к тому же!… – Помилуйте, а ее письма?… – Ее? Ха-ха-ха! Ее письма! Мои они!… Мои письма!…”

Интертекстуальное присутствие ПП и вообще Священного писания сказывается еще в одной мотивной линии МПР. Первым развернутым эпизодом “вранья” являются панегирики хозяина своему поместью, в особенности “саду”:

” – А сад у меня – загляденье! Лес, а не сад. Посмотрели бы, какие у меня яблоки, груши, сливы! А виноград какой!… Наливка из собственной вишни, вино из собственного винограда, изюм собственный и даже рыба собственная из собственной реки… Караси, карпы, лини, лещи – лещи вот такие! – Хозяин показывает мне величину рыбы, раздвинув широко руки, а я подаюсь в сторону, чтобы уступить место его лещам…” Но при ближайшем рассмотрении “сад [оказался] самым обыкновенным садом. Вместо винограда был зеленый крыжовник, вместо вина – простой яблочный квас, вместо громадных лещей – маленькие щучки, купленные на базаре”.

Несмотря на это разоблачение, однако, рассказчик в дальнейшем – в соответствии со своей склонностью ассимилироваться к окружающему “вранью” – разделяет представление об этом саде как о райской обители, а свою связь с невестой начинает воспринимать как райскую жизнь:

” – Вот что: если вы хотите остаться у нас… – сказал мне … “мальчик” в нашей комнате, окна которой выходили в сад, – если вы не хотите, чтобы вам пришлось уезжать отсюда, забросьте книги под стол… – С той поры мы зажили как у бога за пазухой… Учитель… вместе с учеником закусывал, отведывал всего понемножку, изрядно при нем подкармливался… Мы жили… припеваючи: не имели обязанностей, бездельничали, не зная за собой надзора, – просто рай!… Мой ответ [на очередное письмо] был таков: “Жизнь моя, душа моя, рай мой!””

Соответственно, свое финальное фиаско герой воспринимает как изгнание из Рая, – естественное следствие, добавим мы, его покушения на невесту:

“Вам когда-нибудь снился радужный сон: красивый замок, добрые ангелы, прекрасные вина, свежие, только что сорванные с деревьев фрукты, благоухание, рай – и она, “принцесса” с золотыми волосами… Внезапно видение исчезает… Перед вашими глазами зияет пропасть…”

Но сравнение невесты с садом, запертым для всех, кроме ее возлюбленного/жениха, – один из ключевых образов ПП, а в ее составе – реминисценция, отсылающая к начальным главам книги “Бытия”, знаменуя возможность возвращения потерянного рая.9 В этом свете “вранье” хозяина, которым в дальнейшем заражается и рассказчик, оказывается не столь уж пустым и морально подозрительным, а скорее родственным могучей фантазии библейского поэта – автора ПП. Трагическая вина – или, если угодно, первородный грех героя МПР – состоит в том, что он заходит в этом направлении чересчур далеко, вкусив слишком много от древа познания своей невесты и самого себя, почему и изгоняется из Эдема.10

Сходства бабелевского рассказа с МПР очевидны. Это и бедность героя, и его преданность “литературе”, и его “просветительская” роль при партнере (проститутке- слушательнице; женихе и невесте), и смесь “литературы” с “любовью”, и “вранье”, и материально-телесная сниженность желанной женщины (невесты-“коровы”; дряблой большегрудой проститутки11), и отсылки к Священному писанию, и постоянное приспособление героя-рассказчика к окружающему вплоть до внесения его деталей в сочиняемый текст,12 и многое другое. Остается сказать о различиях – о той конверсии (в смысле М. Риффатерра), которой Бабель подвергает взятое у предшественника.

Рассказ Шолом-Алейхема выдержан в тонах автоироничной романтической безнадежности, чему соответствует бесплотность героя (несмотря на его временное потолстение) и разрыв между “письмом” и “жизнью”. Бабель, отношение которого к Шолом-Алейхему было непростым,13 решительно перекраивает ситуацию. Прежде всего, он возвращает “писательскому вранью” магическую способность овладевать реальностью: вместо диалогического, но бесплодного обмена между однополыми письмоводителями он изображает монологическое покорение читательницы вдохновенным импровизатором.

Этому вторит и главный риторический ход бабелевского рассказчика – не на повышение, кончающееся провалом,14 а, наоборот, на понижение, приводящее к победе. У Шолом-Алейхема герой противопоставляет “низкому” материально-буржуазному миру хозяев возвышенно-романтическую любовь героя к невесте и терпит фиаско. У Бабеля герой в своем сочиненном детстве a la Горький изображает себя мальчиком-проституткой, т. е. чем-то еще худшим, чем его партнерша, но тем самым оказывается ее “сестричкой” и добивается ее любви, духовной и плотской одновременно. МПР кончается изгнанием из рая, С/Г – “райской” и в то же время чувственной сценой совместного чаепития.15 Своей верой в магию слова и приятием телесного начала как совместимого с духовным Бабель, при всей своей граничащей с цинизмом иронии, оказывается ближе к духу иудаизма вообще и библейской ПП в частности.

Одно знаменательное различие между МПР и С/Г состоит в том, что у Шолом- Алейхема “обрамленное вранье” принимает форму ученой переписки, а у Бабеля – устной импровизации. В соответствии с теорией деконструкции, устная речь, основанная на соприсутствии участников акта коммуникации (presence), оказывается оптимально доходчивой (у Бабеля) – в противовес письменной, разделяющей во времени и пространстве отправление и получение текста и тем самым открывающей двери его сколь угодно ошибочной/вольной интерпретации (у Шолом-Алейхема). Эта “свободная игра означающих” разрешается в МПР, когда заочный письменный контакт сменяется, наконец, очным устным, хотя и иным, нежели предполагалось.

3.

“Ненадежность письменного текста” – один из лейтмотивов незаконченной автобиографической повести Шолом-Алейхема “С ярмарки” (1916; далее сокр. – СЯ). Вообще, при ближайшем рассмотрении повесть обнаруживает такое обилие перекличек с МПР, что этот короткий рассказ предстает как бы ее конспективной заготовкой. На связь с МПР и на проблему противоречивого переплетения в СЯ поэзии и правды указывают уже эпиграф (“К чему романы, если сама жизнь – роман?”) и вступительные метажанровые рассуждения автора:

“[Я] избрал особую форму жизнеописания, форму романа, биографического романа. Я буду рассказывать о себе, как о другом человеке… Это значит, я, Шолом-Алейхем – писатель, расскажу правдивую биографию Шолом-Алейхема – человека, без церемоний, без прикрас…” (гл. 1).16

Романизация выступает залогом большей, а не меньшей правдивости, ибо “сама жизнь – роман”.17

Автобиографический сюжет, охватывающий полтора десятка лет детства, отрочества и юности писателя,18 с характерным постоянством вращается вокруг мотивов, знакомых нам по МПР.

Описание родного местечка строится в духе риторических преувеличений, в МПР отданных вралю-хозяину: “А река? Где еще в мире найдется река, в которой….? Какой город обладает такой высокой горой, что ее вершина почти достигает облаков?” (2). А об отце героя, в pendant к отцовской фигуре богача-хозяина из МПР, сообщается, что он “считался самым крупным богачом в городе” (3).

После экспозиции начинается собственно повествование.

Юный Шолом подружился с бедным сиротой Шмуликом и “делился с ним своими завтраками и обедами” (4, 5) – в обмен на рассказываемые им фантастические истории, в частности об огромном кладе, который они когда-нибудь найдут с помощью каббалы (4-5). Они “поклялись перед богом… что один без другого никуда не уедет” (6), но вскоре Шмулик исчезает, “даже не простившись” (7), и это становится первым из серии травматических разрывов в жизни Шолома. Далее Шолом дружит с бездельником Меером, который отвлекает его от изучения талмуда (8), а вместо этого “обучает его совершенно иному: как… подпрыгнуть и схватить вишневую ветку так, чтобы вишни сами в рот полезли” (9). Параллели с МПР по линии взаимоотношений со сверстником, выдумки, еды, райской жизни и дружбы/расставания очевидны, несмотря на различия в распределении ролей.

Полуфабрикат целого сюжетного блока МПР обнаруживается в истории сватовства старшего брата Шолома – Гершла.

“В тринадцать лет Гершл был ладным… пареньком, любившим приодеться. Учение ему не особенно давалось, и большим прилежанием он тоже не отличался”. Отец невесты приехал “не один, а с экзаминатором… который знал все на свете – и писание и древнееврейский язык… [и] постарался показать родителям жениха и невесты свою собственную ученость. Поэтому он начал с наставника жениха” и в конце концов поставил его в тупик. Тот решил, что “если [приезжий учитель] будет экзаменовать жениха, то жених погиб, и сватовству конец. А так как… учитель был лично заинтересован… в деньгах за сватовство, то он пошел на хитрость” и спрятал за спинкой дивана, на котором сидел жених, более ученого Шолома, чтобы тот суфлировал ответы. Все сошло благополучно, экзаминатор даже воскликнул, что “юноша полон знаний, как источник водой”. А юный Шолом, оказавшийся не хуже, если не лучше брата, начал сам мечтать о свадебных подарках и о “невесте [, которая]… представлялась ему… в образе принцессы… так ясно, что он часто видел ее во сне, и вскоре после своего тринадцатилетия он ее увидел наяву и влюбился” (32).

Здесь особенно любопытна общая с МПР подмена прямых контактов между женихом и невестой интеллектуальным поединком их представителей-учителей. Она, в свою очередь, осложняется дполнительным расщеплением фигуры, замещающей жениха, на собственно учителя и Шолома, который к тому же сам примеривает роль жениха/влюбленного. Перекликается с рассказом и похвала знаниям жениха в терминах наполненного источника (ср. образ “кладезя знаний” в МПР19).

В следующей главе (“ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ”) Шолом влюбляется в красивую, образованную и пользующуюся успехом дочь богача по имени Роза, воображая ее Суламифью из библейской “Песни песней”. Он ревнует ее к ее избраннику, тоже образованному и богатому, проникается к нему завистью и ненавистью и грезит, что он сам научился говорить по-французски и играть на скрипке и добился любви Суламифи-Розы. Конец и страданиям, и мечтам кладет наступающая эпидемия холеры (33).

Отметим роль богатства, образования и фантазий, а также перекличку с ПП, подспудно поддержанную совпадением имени автобиографического героя с именем жениха- любовника-автора ПП – царя Соломона и имени Роза с названием цветка, с которым сравнивает себя героиня ПП, – “роза Сарона”.20

Перекличка с ПП продолжается и в очередном эпизоде СЯ:

После разорения семьи, а затем и смерти матери в жизнь Шолома входит мачеха, которая ограничивает его в еде (46). Он начинает читать книги еврейских писателей, в частности Мапу, Левинзона и Смоленскина, влюбляется в героиню романа Мапу “Любовь в Сионе”, мысленно “разговаривает с ней языком “Песни песней””, мачеха “начинает дознаваться, почему это парень перестал есть”. Оказывается, он по ночам пишет собственный роман “Дочь Сиона”, героям которого дает имена Соломон и Суламифь. Мачеха устраивает скандал по поводу перерасхода керосина, но отец признает способности сына (47) и в дальнейшем, по получении сыном школьной стипендии, освобождает его от домашних обязанностей (51).

Соотношение между родителями, списки читаемых авторов (вскоре, в гл. 53, появляется и первый список русских классиков: Тургенев, Гоголь, Пушкин, Лермонтов), отсутствие аппетита, замечаемое мачехой, книжность любви мальчика и ученость, засчитываемая отцом как заслуга, – все эти детали есть, с небольшими изменениями, и в МПР.

Далее “книжная любовь” снова сменяется реальной влюбленностью, но “письменное” начало играет немалую роль и тут, оригинально предвосхищая сюжет МПР.

На мосту, ведущем в Подворки, своего рода райскую деревенскую слободу, где часто происходят романические знакомства (49), Шолом встречается с дочкой кантора, и она назначает ему свидание на празднике торы в синагоге своего отца, вызывая его на демонстрацию независимости от его собственного отца, принадлежащего к другой синагоге. Он пишет ей любовное письмо и передает его через возлюбленного ее подруги. Ответа долго нет, и возникает подозрение, что тот либо не передал его, либо сам его прочитал, ибо он восхищается стилем письма – со слов, как он утверждает, своей подружки, повторяющей мнение адресатки. Наконец, приходит ответ. “Там было написано, что она со слезами на глазах несколько раз перечитывала его письмо, и ей жалко, что она не может писать так, как он”. Она мечтает о встрече с ним на празднике торы, но “предупреждает его, чтобы он не пересылал ей своих писем таким путем, ибо она уверена, что письмо побывало в чужих руках” (55).

Темы “торы”, с одной стороны, и “ненадежности переписки”, с другой, получают далее драматическое развитие.

“В ночь праздника торы… девушки смешиваются в синагоге с толпой мужчин. Они целуют тору, прыгают, кричат… Шолом впервые в [этой] синагоге”. Он ищет глазами дочь кантора, ее нет, он озирается в нетерпении, и знакомый служка решает, “что он жаждет сделать круг со свитком торы в руках”. Его вызывают, это почетно, но и ответственно, и он “чувствовал себя, как любой юноша, которого впервые вызвали к чтению торы”. Он несет свиток, “женщины и девушки рвутся к свитку, целуют его и кричат Шолому: “Счастливо дожить вам до будущего года!”… [и] вдруг [он] почувствовал, как кто-то поцеловал его руку… Он поднимает глаза и видит, что это она, дочь кантора… вместо свитка поцеловала его руку. Может быть, это случайно? Нет, не случайно. Он понял это по ее смеющимся глазам. Он был так поражен, что чуть не выронил свитка из рук… Ему кажется, что у него выросли крылья, и он летит”. Дома отец горд тем, что сыну доверили свиток торы (56).

“Но кто мог допустить, чтобы дочь кантора, которая затеяла роман с [героем], была в то же время влюблена в одного из русских приказчиков железо-скобяного магазина… что она убежит с ним в субботнюю ночь вскоре после… праздника торы…! Никакая писательская фантазия не создаст того, что может преподнести жизнь!… Зачем нужно было ей обманывать ни в чем не повинного парня, писать ему письма, целовать руку в праздник торы…?… Ах, как было бы хорошо, если б внезапный огонь спалил все скобяные лавки в городе… И [Шолом] проклинает… этот фальшивый, жестокий, отвратительный мир! Проклинает…. эти фальшивых, жестоких, отвратительных людей!” Шолом снова теряет аппетит, “мачеха диву дается”; он заболевает тифом, а когда выздоравливает, оказывается , что он “так изменился, что когда… взглянул в зеркало, то с трудом узнал себя. Перед ним стоял другой человек… – Прощай детство!” (57).

Не задерживаясь на множестве очевидных перекличек с МПР (это взаимоотношения с отцовской фигурой, инициация, чувство полета, несчастная развязка, желание смерти сопернику, вымысел и жизнь, инвективы по адресу “фальшивых… отвратительных людей”, отсутствие аппетита и реакция мачехи, новое осознание себя и мн. др.), обратим внимание на один менее заметный эффект, связывающий оба сюжета. Кульминационным моментом романа с дочкой кантора, божественно окрыляющим героя, является ее “смещенный поцелуй”, как бы приравнивающий часть тела героя к священному тексту.

Последующий подрыв этого “ложного” жеста, как и всей любовной переписки, реальным поведением дочки кантора по сути аналогичен развязке МПР, оставляющей героя наедине с его “талмудическим” alter ego и бесполезными письмами. А в плане библейской традиции этот подрыв подобен подмене полноценного прочтения ПП, телесного и духовного одновременно, сугубо аллегорическим. Почти в точном соответствии с Раши и Арье-Лейбом, юный Шолом ищет “невесту”, но находит тору, а мимолетное обретение вместе с торой и “невесты” оказывается иллюзорным.

Повзрослев, Шолом становится модным в городе репетитором, “его на части рвут. Ведь все хотят, чтобы именно он… готовил их детей в училище… Вечером же он гуляет с товарищами в городском саду. Вечерами… городской сад – настоящий рай”, где происходят романические встречи (58). Далее “сущим раем” называется лето, время каникул (60). Знакомые мотивы: репетиторство, сад, рай.

Однако и эта идиллия нарушается, причем опять-таки не без связи с мотивом “письма”:

Шолом надеется поступить в педагогический институт. “Были уже отправлены бумаги в Житомир… Для большей верности Шолом приложил к своим бумагам письмо лично от себя, написанное великолепным, изысканным слогом на древнееврейском языке, чтобы показать директору… что он имеет дело не с каким-нибудь мальчишкой”. Шолом предается мечтам об учебе и последующем возвращении на каникулы вместе с приятелем-студентом, когда они “станут… говорить о Пушкине, Лермонтове, о Байроне и Шекспире…. пусть слышат и знают, что они не какие- нибудь сопляки”. Однако приходит отказ – принятие Шолома невозможно ввиду правил о призыве на военную службу, и “вдруг мечты лопнули, как мыльный пузырь”. Впрочем, его приятеля принимают (60). Очередной провал мечтаний происходит на этот раз не в любовной, а сугубо ученой сфере – с участием списка классиков, безрезультатного письма и расстраивающейся дружбы.

Вынужденный зарабатывать на жизнь, Шолом покидает отчий дом – ситуация, с которой начинается МПР.

Он нанимается репетитором в другой город, его уверяют, что там “совсем нет учителей [, и его] озолотят”. Он едет, с ним сначала щедры, но вскоре начинают обращаться ужасно, и он бросает место, но другого он найти не может ввиду огромной конкуренции (62). Шолом ненадолго возвращается домой и вращается в кругу местных интеллигентов, один из которых “Гейне знал наизусть, но больше всех любил Диккенса, Теккерея, Свифта, Сервантеса и нашего Гоголя” (63). Мотивы: учительство, обман, бедность, неудача, список авторов.

Отец решает помочь Шолому устроиться репетитором к детям одного давнего знакомого, а ныне богатого “магната”. Опять следует знакомая серия мотивов.

Магнату пишется “убедительное письмо, между прочим, по-древнееврейски… в изысканном стиле… языком, который растрогал бы даже камень… Вооруженный такой солидной протекцией”, Шолом едет в город, где живет магнат, оттуда в его загородный “дворец”. Следует описание недоступного сада и обсуждение трудностей, которые приходится преодолевать на пути к “райскому блаженству” (один из подзаголовков гласит: “У ВРАТ РАЯ”); Шолому с трудом удается передать письмо через лакея (64). Повторные визиты не дают результатов – письма магнат не читал и к себе Шолома не допускает. Шолом голодает, предается мечтам о богатстве и жизни в прекрасном дворце с садом, но проснувшись и в очередной раз посетив дом магната, вызывает лишь смех у одной из его дочерей (65). А вскоре выясняется, что ждать, пока магнат прочтет письмо, бесполезно, ибо он не читает по-древнееврейски (67). Мотивы: бесполезность письма, мечты о райском саде, отвержение “невестой”.

Шолом получает приглашение на репетиторскую работу в другой богатый дом, и все тот же мотивный комплекс разыгрывается с новой силой.

Шолом знакомится с дальним родственником, образованным и симпатичным юношей, очень разговорчивым после деревенского одиночества, и тот от имени отца – еврея-арендатора Лоева предлагает работу репетитора при своей младшей сестре (67). В обществе местных интеллигентов Шолом проявляет свою начитанность (следует список авторов), чем производит впечатление и на будущего хозяина, который далее экзаменует его по еврейским священным книгам (поминается и Раши) и русской грамоте и письмоводительству. “Учитель блестяще выдержал импровизированный экзамен”. Его нанимают, и он предается мечтам о знакомстве с дочерью Лоева, их взаимной любви, и женитьбе с благословения обоих отцов (68). Мотивы: дружба со сверстником, разговорчивость нанимателя, репетиторство, ученость, список авторов, мечты, отцовские фигуры.

Шолом едет в имение, арендуемое Лоевым, потрясен обилием комнат и окон, с трудом ест, соблюдая этикет (“из-за стола он первое время уходил голодным”), приходит в восторг от библиотеки (следует перечень авторов) и образованности хозяина, который “имел что порассказать… Он не просто рассказывал, а творил, создавал яркие, красочные картины, и слушать его всегда было очень интересно” (впрочем, однажды, его главный эконом засыпает под его рассказы [71]). Лоев описывается как замечательный деятель, один из плеяды евреев, которые арендовали помещичьи владения и “превращали плохую землю, пустоши в настоящий рай”, как человек, обладавший большим авторитетом и властью среди подчиненных (69). “Старый Лоев произвел на учителя необыкновенное впечатление. Он никогда не представлял себе, что у еврея может быть такой вид – вид генерала… и рык льва” (68).21 Мотивы: богатый дом, проблемы с едой, творческий склад хозяина, усыпление рассказами, рай, позитивная, но властная отцовская фигура.

Шолом живет на всем готовом, не зная забот. “Учитель и ученица сближаются, как брат и сестра”, проводят много времени в саду. “Фрукты, имеют совсем иной вкус, иной аромат, если вы сами срываете их с дерева, а в особенности, если вы не один, а вдвоем с девушкой, которая вам мила и дорога, которой и вы милы и дороги, словно родной, словно брат”; родители ученицы тоже относятся к Шолому, “будто к сыну”. Что касается занятий, то “они читали… большей частью романы. Мировые классики – Шекспир, Диккенс, Толстой, Гете, Шиллер, Гоголь читались вперемежку с худшими бульварными романами Эжена Сю… и тому подобных… писак” (70).

Помимо чтения, “за те без малого три года, что наш герой провел в деревне, он написал гораздо больше, чем впоследствии за десять лет, когда уже стал Шолом-Алейхемом… Как только “вещь” была закончена, он читал ее своей ученице, и оба приходили в восторг”; впрочем, по написании новой он сжигал предыдущую. При этом “юноше и девушке… и в голову не приходило признаться друг другу в своих чувствах или задуматься над судьбой своего собственного романа. Понятие “роман” было, видно, слишком шаблонно, слово “любовь” – слишком банально для выражения [их] чувств… Для них все было настолько естественно, что, казалось, иначе и быть не могло. Не придет же брату в голову объясняться в любви своей сестре!” (71). Мотивы: райская жизнь, любовь и литература, список авторов, “роман” и жизнь, брат и сестра.

Шолому приходит время явиться на воинский призыв. “Мне кажется, родной отец не мог бы так заботиться о сыне, как старый Лоев заботился об учителе”. Лоев пишет письмо начальству, и Шолома освобождают. Шолом мечтает о том, как “он раскроет перед Лоевым свои карты: “Знайте, я люблю вашу дочь, а дочь ваша любит меня..””, однако, вернувшись, “откладывает на завтра, на после” (72). Но приехавшая погостить наблюдательная родственница Лоева раскрывает ему глаза. “Старик твердил одно – против парня… он ничего не имеет, но как у него в доме посмели завести роман без его ведома! Он не возражает, чтобы его дочь вышла за бедняка. Но только в том случае, если он, отец, найдет для нее мужа, а не она сама будет выбирать себе жениха”.

Наутро Шолом обнаруживает, что все уехали, а ему оставлен конверт. “Он… надеялся найти в нем письмо с объяснением. Но в пакете ничего не было, кроме денег – жалования, которое накопилось за время работы учителя”. Он совершенно растерялся… Несколько раз он принимался писать письмо, сначала старику, затем его просвещенному сыну, потом ученице”. Шолом уезжает, сговорившись со знакомым почтмейстером о тайной передаче писем ученице. Тот “поклялся, что передаст его письмо дочери Лоева прямо в руки… [но] передал прямо в руки.. Лоеву. Поэтому… ответа… учитель не получал…. [и] писал свои письма до тех пор, пока… не перестал” (73). Мотивы: позитивная, но властная отцовская фигура, нарушение границ отцовской власти, несостоятельные мечты, изгнание из рая, ненадежность переписки.22

СЯ обрывается на очередном повзрослении автобиографического героя:

Происходит “первый вылет” Шолома в Киев (74): поиски “протекций”, визит к казенному раввину, получение рекомендательного письма от него к “”ученому еврею” при губернаторе”, а от того – “записки к… знаменитому адвокату… Купернику” (75). Передача записки осложняется – сначала Шолом попадает к матери адвоката, затем ищет его в суде, поддается на обман некоего жулика, который нанимает его “секретарем”, угощает, везет к себе в роскошный загородный дом, и после разнообразного вранья взяв у Шолома взаймы его последние деньги, а также наврав о нем и о многом другом жене, исчезает (76-77). Шолом едет домой, дядя дает ему письмо к влиятельному родственнику в другом городе, он блестяще выдерживает экзамен по чтению торы и единогласно избирается на должность казенного раввина. Мотивы: протекция, богатый дом, вранье, в том числе между мужем и женой, ненадежность, а затем, наконец, и эффективность писем.

Как известно, через три года (1883), уже за пределами автобиографической повести, Шолом вновь встретился с Ольгой Лоевой, разысканный ее кузиной благодаря его подписи под статьями в еврейской прессе, они поженились, и старый Лоев признал Шолома своим зятем и наследником. В том же году появились первые рассказы Шолом- Алейхема на идише, а полученное после смерти Лоева (1885) большое наследство немало способствовало карьере молодого писателя, издателя и критика – вождя новой еврейской литературы. Таким образом, “роман” и “письменная деятельность” на этот раз привели к хэппи-энду.23

Обращает на себя внимание сходство этой личной и литературной инициации Шолом-Алейхема с аналогичным “началом” Бабеля, особенно ввиду различий в их художественных претворениях. Происходя из обеспеченной семьи, с отличием окончив одесское коммерческое училище (1911) и из-за квоты на евреев не имея возможности быть принятым в Одесский Университет, Бабель едет в Киев, оканчивает там коммерческий институт (1911-1915), бывает в высококультурном доме более богатого партнера отца – бизнесмена Гронфайна, завязывает роман с его дочерью, уезжает в Петроград, дебютирует в печати (1916) и женится на Е. Б. Гронфайн (1919), вопреки воле ее отца, который примиряется с этим лишь по разорении в результате революции и по достижении Бабелем литературной славы.24

Условным отражением некоторых аспектов этой истории является рассказ Бабеля “Гюи де Мопассан”, бедный герой которого завоевывает любовь богатой меценатки силой художественного слова (переводческого искусства), одерживая таким образом эдиповскую победу над отцовской фигурой сюжета (еврейского дельца – мужа героини). В соответствии со своим личным и официальным мифом Бабель по-горьковски пролетаризирует и по-ницшевски героизирует своего автобиографического персонажа.25 Шолом-Алейхем разрабатывает в СЯ по сути ту же историю в сентиментально- просветительском ключе, сочетающем надежды на успешное продвижение в рамках истеблишмента благодаря образованию и труду с ощущением бессилия против социальных преград. А главное, он акцентирует юношескую невзрослость героя, у которого книжная ученость, приверженность к письму, склонность к райским фантазиям, инфантильная братско-сестринская бесполость, наивное непонимание реальности и падкость на обман образуют единый комплекс романтической незрелости.

4.

Среди рассказов Шолом-Алейхема есть еще два, примыкающих к СЯ и МПР по ряду расмотренных линий. Один из них, “”Песнь песней”. Юношеский роман” (ЮР), уже упоминался выше, но на фоне автобиографического текста прочитывается по-новому.26

Юный рассказчик, влюбленный в свою племянницу-однолетку Бузю, фантазирует о своих отношениях с ней в терминах “Песни песней”. “Наш дом – дворец. Я – принц. Бузя – принцесса… Гора… за синагогой… гора Ливанская… И мы… любим друг друга как брат и сестра”. Он поражает ее выдумками, почерпнутыми от приятеля по хедеру, о способности с помощью каббалы научиться летать и добыть много золота и вызывает ревность Бузи намерением спасти заколдованную принцессу. Гуляя с ней в своих “владениях” за рекой, он однажды чуть не опаздывает идти с отцом в синагогу, а другой раз они вызывают тревогу родителей, отпустивших их рвать зелень слишком далеко и надолго.

Через много лет рассказчик, уехавший из города, “восстав против заветов отца”, получает письмо о том, что Бузя выходит замуж; он спешит домой. “Все кругом уже не пахнет “Песью песней”… Наш двор уже не виноградник царя Соломона… Сад не мой…. Бузя не моя невеста. Бузя чья- то невеста”. Оказывается Бузя долго не соглашалась на брак, но “теперь… довольна. А переписка [с женихом] какая! Почти каждый день!” Рассказчик и Бузя снова идут гулять за реку, она говорит ему: “Когда-то все это было твое”. Он объясняется ей в любви. “Слишком поздно, говорит она, слишком поздно я вспомнил о ней… Помнишь ли ты, говорит она, те письма, что я тебе писала?… Почитал бы ты его письма, что он мне пишет…!… В ее словах слышится странный тон… Этот голос – так кажется мне – хочет пересилить другой голос, внутренний голос… – Домой, домой! – говорит мне Бузя… – Отец и мать бог знает что подумают”.

Рассказ замыкается возвращением к началу. “Пусть будет начало концом, эпилогом моего невыдуманного, истинного, скорбного романа…”

Общий с СЯ слой мотивов внушителен. Это: невозможная/несчастная любовь, выдумки школьного приятеля, мечты/вранье о полетах и богатстве, райские прогулки за реку, отцовская фигура и вызов ей, любовь и посещение синагоги (ср. историю с дочкой кантора), ненадежность переписки, любовь и литература (“роман”, “эпилог”). Что касается “инцестуальной запретности” любви, то в ЮР она не носит жесткого юридического характера – вина возлагается на нерешительность самого героя, в частности, на забывание им Бузи заодно с уходом от родительского авторитета. В СЯ этому соответствует “братско-сестринский” мотив вкупе с тайным нарушением воли отцовской фигуры (Лоева). Можно сказать, что “инцестуальный запрет” в ЮР представляет собой мистифицированную мотивировку той инфантильной несамостоятельности, которая более прямо представлена в лоевских эпизодах СЯ. Аналогичным образом, мягкая обрисовка отца в ЮР близка к его образу в СЯ – в противоположность авторитарной отцовской фигуре Лоева, от которой исходит реальный запрет на брак. Это смягчение отцовской фигуры (в художественном плане ненужным образом смазывающее тему “восстания против заветов отца”) становится возможным именно ввиду того, что функция “запрещения” возлагается на “инцест”.27

Оригинальный поворот знакомый мотивный комплекс получает в рассказе “Эсфирь” (1910).28

Совершеннолетний старший брат юного рассказчика “не очень прилежен”, но “каждую субботу ходит в хедер повторять священное писание” – ради встреч с дочерью ребе Эсфирью и подкупает рассказчика мелкими взятками, чтобы он их не выдал. В дальнейшем брат перестает ходить в хедер, но “не забывает посылать ребе каждый год к празднику пурим подарок… стихотворение на древнееврейском языке… с двумя бумажными рублями в конверте, а заодно – тайное любовное письмо к Эсфири, подкупая для этого расскачика, используемого в качестве почтальона. Рассказчик прочитывает очередное письмо к Эсфири, написанное в виде нелепого комментария к библейской “Книге Эсфирь”, в котором автор письма проецирует себя и на Мардохея, и на Артаксеркса. Рассказчик нарочно перепутывает адресатов, а их возмущенные ответы – ребе недоволен отсутствием денег и возвращает комментарий раскритикованным, а его дочка возвращает и письмо, и деньги – передает отцу. Следует скандал, Эсфирь в слезах выходит за другого и вскоре умирает, по-видимому, покончив собой, а брат тоже женится, разводится, снова женится и называет дочь Эсфирью вопреки желаниям родителей, объясняя это тем, что “скоро праздник пурим”.

Бросается в глаза ряд перекличек с рассмотренными выше текстами: жених, не отличающийся прилежанием и знанием Священного писания (брат Гершл в СЯ, жених в МПР); роман с дочкой религиозной фигуры (в СЯ – кантора); проекция на библейский текст (ПП в СЯ и ЮР); обман, на который пускается герой-рассказчик; тайная переписка и посредник-предатель (приказчик и почтмейстер в СЯ); деньги в конверте, знаменующие разрыв (жалование в СЯ); конфликт с отцовскими фигурами (хозяином в МПР, отцом в ЮР, Лоевым и другими нанимателями в СЯ); и, конечно, провал переписки, параллелей со священным текстом и любовно-свадебных ожиданий. Налицо, однако, существенные отличия.

Главным злодеем сюжета на этот раз оказывается сам юный рассказчик. Он ни на кого не сваливает своего “вранья”, ибо сам аккумулирует свойства таких обманщиков, как почтмейстер и приказчик (СЯ) или хозяин и жених (МПР), а старшему брату отводит роль сентиментального влюбленного, теряющего невесту в результате неэффективной переписки. В то же время рассказчик сохраняет некоторые черты положительных перволичных героев и, прежде всего, ученость, выгодно отличающую его от старшего брата (ср. сцену суфлирования из-за дивана в СЯ и ведение предсвадебной переписки в МПР). В результате, рассказчик предстает противоречивым героем типа трикстера, в котором обнажены некоторые агрессивные черты, в неявной форме присущие положительным героям Шолом-Алейхема.

Как мы помним, обманувшись в своих любовных мечтаниях, автобиографический герой СЯ в конце эпизода с дочкой ребе и герой-письмоводитель в финале МПР мысленно призывают смерть на головы своих счастливых соперников, но фактически ограничиваются меланхолическим переживанием своего поражения. По ходу СЯ Шолом также неоднократно завидует более богатым знакомым и испытывает обиду, когда расстраивается его дружба со сверстниками. Наконец, элементы соперничества с братом- женихом проскальзывают в эпизоде со сватовством Гершла в СЯ. Вся эта по-викториански подавленная агрессия получает право выйти наружу, так сказать, десублимироваться, в трикстерской фигуре рассказчика “Эсфири”. Фигура эта получается именно трикстерской, амбивалентной, а не чисто отрицательной, благодаря ряду смягчающих обстоятельств.

Во-первых, речь идет всего лишь об озорном ребенке, имеющем, кстати, готовый прототип – героя “Злого мальчика” Чехова (1883).29 В связи с бабелевским С/Г отсылка к “злому мальчику” тем интереснее, что герой бабелевского рассказа, представляясь мальчиком-проституткой, тоже опирается на в какой-то мере аналогичного персонажа из русской классики – героя “Записок из подполья”, который читателю отрекомендовывается как “злой человек”, а героине жалуется на свое тяжелое детство.30

Во-вторых, трикстерское поведение рассказчика получает архетипическую поддержку в композиционной схеме объявленного подтекста расказа – библейской “Книги Эсфирь”. Подмена мальчиком адресатов переписки аналогична подмене в библейском сюжете казни Мардо

хея казнью Амана и отмене действия писем Артаксеркса, продиктованных Аманом и несущих смерть евреям, путем посылки новых писем, продиктованных Мардохеем и Эсфирью и несущих гибель сторонникам Амана. “Справедливая” жестокость библейского сюжета в какой-то мере отражается в “произвольной” жестокости рассказа, иронически обыгрывающего тему пурима. Наконец, трикстерская борьба младшего брата со старшим имеет и такие почтенные библейские параллели, как история Иакова и Исава.

Таким образом, “Эсфирь” оказывается наиболее смелым шагом Шолом-Алейхема в направлении С/Г, предвосхищая ту прагматическую, ницшеански аморальную действенность бабелевского героя, которая отличает его от пораженчески созерцательных шолом-алейхемовских “людей воздуха”.31

Тем не менее, и в “Эсфири” сохраняются черты “благородной” ментальности, в частности, в трактовке денег. Так, хотя озорник-рассказчик с удовольствием вымогает у брата деньги, а брат, в свою очередь, согласен подкупать его и задабривать ребе денежными подарками, наиболее драматический сюжетный ход, связанный с деньгами, состоит в возвращении Эсфирью двух рублей жениху. Именно этот “бескорыстный” жест, знаменующий, как и во всем соответствующем русском литературном топосе, гордый отказ и разрыв, подвергнут оригинальной конверсии в бабелевской “Справке”/ “Гонораре”.

Когда проститутка Вера возвращает герою его плату за ее любовь, и он принимает эти деньги в качестве гонорара за свой рассказ о тяжелом детстве, то этим их любовный и литературный (автора и читательницы) союз не расторгается, а скрепляется. Автобиографические и близкие к ним герои Шолом-Алейхема завидуют богатым друзьям и соперникам, мечтают о кладах, каббалистическом золоте и богатых невестах, радуются райской жизни в роскошных поместьях, а их реальный автор в конце концов и женится таким образом, но в его текстах все это преподносится сквозь автоироническую дымку условности и недоступности. И даже любящий деньги герой “Эсфири”, с одной стороны, подан в тонах морального осуждения, а с другой, остается одиноким периферийным озорником, а не становится провокационным главным героем, завоевывающим героиню.32 Лишь у Бабеля автобиографический герой сливается с трикстером и овладевает жизнетворческим искусством превращения романа в гонорар.33

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Цитаты из Бабель 1964 (отмеченные в Эре 1986: 6) даются в моем обратном переводе с английского. Согласно Зихеру (1986: 18, 149, 150), Бабель в разное время (в частности, в 20-е и 30-е годы), ради заработка, но и с любовью, занимался переводами и редактированием существующих переводов из Шолом-Алейхема. Как известно, Шолом-Алейхем написал некоторые свои вещи непосредственно по-русски (например, “Роман моей бабушки” [1891] а также ряд рассказов, см. Шолом-Алейхем 1971-1974, 1: 535-566), а переводы других на русский пытался осуществлять сам или редактировать (так, он перевел “Песнь песней” и еще ряд рассказов; см. Ременик, 160). Насколько можно понять из осторожных свидетельств знавших его и помогавших в таком редактировании (см. Дубнов, 180; Левин, 204), а также из факта неиспользования собственных переводов Шолом-Алейхема в позднейших изданиях на русском языке, их качество действительно оставляло желать лучшего.

В 1926 году Бабель, в замечаниях к киносценарию “Блуждающие звезды”, написанному им по одноименному роману Шолом-Алейхема, писал, явно под идеологическим давлением:

“Единственно чувство ответственности перед дирекцией Госкино-фабрики помогло мне преодолеть неприятные ощущения, непрестанно возникавшие во время работы над чужим и неблагодарным материалом. Роман Шолом-Алейхема оказался произведением, насквозь пропитанным мещанскими мотивами… Потребовалось два месяца для того, чтобы забыть прочитанный материал” (Бабель, 2: 447).

2. Настоящая работа основана на знакомстве с произведениями Шолом-Алейхема в переводах на русский язык, в частности, в изданиях Шолом-Алейхем 1948, 1957, 1971-1974.

3. МПР цитируется в переводе Б. Плавника по Шолом-Алейхем 1957: 428-446. Курсив здесь и далее в цитатах мой; двумя точками помечаются многоточия оригинала, тремя точками – пропуски в цитатах.

4. О свадебных истоках ПП см. Фиппс: 6-7. “Инцестуальное” именование любовниками – будущими супругами друг друга (“брат – сестра”), восходящее еще к египетским источникам ПП, и встречающееся в других местах Библии, носит метафорический характер, призванный обострить тему “близости” (Лэнди, 311-315; Фокс, xii, 8, 12-13, 136, 171).

Выражение “песня песней” было излюбленной формулой Шолом-Алейхема; так, “Кобзарь” он называл “песнью песней Шевченко” (Рабинович, 161; Ременик, 10), а собственную автобиографическую повесть СЯ “считал своей “Книгой книг”” (Эпштейн, 278).

5. Половая сторона брака одобрялась древнееврейской культурой – в отличие от ее проблематизации в христианстве и постепенной реабилитации в позднейшей европейской поэзии (Фиппс, 7, 18-21). Чувственная поэтика ПП строится на перечислениях растений, плодов и животных, образующих пейзажный, сельскохозяйственный и кулинарный фон сюжета и источник метафорики для частей тела влюбленных (Лэнди, 307-310; Трибл 58-64); в последнем отношении ПП близка к распространенному в арабской любовной поэзии жанру wasf, букв. “описание [частей тела]” (см. Фолк).

6. О Гаскале и маскилим в связи с Шолом-Алейхемом см. Ременик 17-18; Батуин и Батуин 17- 18.

7. См. Фиппс, 8-18; Олтер, 121; Грин; обобщенную трактовку ПП как метафоры “любви к другому, к миру в целом” см. Лэнди; Олтер.

8. Бабелевское изложение комментария Раши к ПП, 3: 1-4 (см. Розенталь, 24), не буквально, но близко как к оригиналу, так и к риторике преподавания в еврейской школе. За перевод с древнееврейского оригинала и пояснения я благодарен А. Архипову и М. Лазару. Примеры аллегорических толкований ПП, 3: 1-4, в христианской и ренессансной традиции (включая такие фигуры, как Эразм и Лютер) см. также в Робер и Турне: 131; Ангаммар, 84, 135, 197, 241, 291, 342- 343, 351, 366, 395-397.

9. См. Трибл. Один из исследователей отмечает появление в тексте ПП (4: 13) экзотического заимствования из персидского – слова pardes, “сад, рай”, которому суждено было закрепиться в иудео-христианской культуре в качестве обозначения Рая – Paradise (Лэнди, 307).

10. Роль змея-искусителя при этом играет ученик.

11. Кстати, по ходу сюжета С/Г проститутка, в ответ на слова героя, представляющегося в качестве “мальчика”, говорит: “Вижу, что не корова”.

12. О таком нарративном “воровстве” см. Жолковский и Ямпольский, 180-185.

13. См. Прим. 1. Ознакомление с находившимися в конфискованном архиве Бабеля переводами из Шолом-Алейхема могло бы пролить дальнейший свет на степень знакомства Бабеля с МПР.

14. Об этой стратегии, характерной для “гуманного”, в частности, русского, литературного топоса (за исключением Достоевского), см. Жолковский и Ямпольский 317-368.

15. О “рае” в С/Г см. Жолковский и Ямпольский, 57, 26; о “чаепитии” см. там же, 330-334; о “райских” коннотациях Раисы из бабелевского “Гюи де Мопассана” см. там же, 21, 47; вспомним также “расписной… русский и румяный рай”, который “накаляла для Бени Крика” проститутка Катюша в одесском рассказе “Отец” (Бабель, 1: 144).

16. СЯ цитируется в переводе Б. Ивантер и Р. Рубиной по Шолом-Алейхем 1957: 15-328; см. также Шолом-Алейхем 1971-1974, 3: 265-594. Далее в скобках даются отсылки к номерам глав СЯ.

17. “Роман” и “переписка” – основные жанровые предпочтения Шолом-Алейхема, часто отраженные в заголовках и подзаголовках его вещей, иногда даже одних и тех же (так, первым подзаголовком книги “Менахем-Мендл. Повесть в письмах” было: “Роман о егупецкой бирже”). Прологом к “Тевье-молочнику” служит письмо Тевье к автору – Шолом-Алейхему. В эпистолярной форме написаны и “Блуждающие звезды”, одна из ранних вещей называлась “Перехваченные на почте письма” (1883-1884), а фельетонная серия Шолом-Алейхема в “Фольксблатте” в середине 80-х годов строилась как “Переписка между двумя старыми приятелями”, причем ее вторым участником был реальный знакомый Шолом-Алейхема, которого он пытался вывести в настоящие писатели, – некто Шлез (Спектор, 189-190). Жанровая проблематика отмечена и в подзаголовке другого раннего произведения – “Сендер Бланк и его семейка. Роман без романа” (1887). Вспомним также заголовок “Роман моей бабушки” и подзаголовок “Песни песней” – “Юношеский роман”.

18. Повесть обрывается где-то на двадцать первом году его жизни – за смертью пишущего. Автобиографична была уже первая повесть Шолом-Алейхемом на языке идиш – “Два камня” (1883), посвященная Ольге Лоевой и истории их любви, хотя и в преувеличенно мелодраматическом варианте (Ременик, 26).

19. Ср. также образ колодца в ПП, 4: 12: “Запертый сад – сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник”.

20. Названия цветов, которым уподобляется возлюбленная в ПП, 2: 1, переводятся по-разному – как роза, лилия, нарцисс, лотос, крокус.

21. Здесь, повидимому, каламбурно обыгрывается фамилия Лоева – Loew, в переводе с идиша означающая “лев”.

22. Предательство почтмейстера, который повел себя в духе почтмейстера из гоголевского “Ревизора”, могло отразиться также в сюжетном замысле уже упомянутого эпистолярного романа “Перехваченные на почте письма” (см. Прим. 17). У Гоголя, кстати, заимствована и “эпистолярная” развязка одной из его комедий:

“Пьесу “Якнегоз” Шолом-Алейхем сам назвал комедией “a la ‘Ревизор’ Гоголя”. Сцена комедии Шолом-Алейхема, где читается письмо Файфера в среде биржевых спекулянтов, по существу воспроизводит сцену чтения письма Хлестакова” (Ременик, 164).

Отмечу в связи с этим, что разоблачающее, часто публичное, чтение перехваченного письма знаменует нейтрализацию ключевого противопоставление “пиьсмо, absence” – “устная речь, presence” (см. выше в тексте о финале МПР).

23. Пристрастие Шолом-Алейхема к письмам и всевозможным письменным документам засвидетельствовано многими знавшими его. Таковы эпизоды с письменным обязательством встретиться через десять лет после первого знакомства (Дубнов, 179-181); знакомство, инициируемое полулитературным письмом Шолом-Алейхема (Спектор, 188-189); интенсивная ежедневная переписка с друзьями и читателями (Спектор, 187-188); решающее воздействие письма от Шолома-Алейхема на редактора журнала “Восход” (Спектор, 191); а также следующий эпизод из жизни писателя на итальянском курорте Нерви:

“Среди больных в кавычках был сын лесоторговца из Пинска, противная образина и небольшого ума человек… Шолом-Алейхем его назвал “Дубом”, не любил его… Но “Дубу” импонировало бывать в обществе писателей, и никак нельзя было от него избавиться… Когда “Дубу” надо было возвращаться домой, он… съездил в Геную и оттуда привез много подарков для жены… И тут же у столика он сел писать письмо домой… Наконец, он положил письмо в конверт, заклеил и попросил Шолом-Алейхема написать адрес [своим замечательным почерком]..

Шолом-Алейхем взял конверт, просмотрел на свету… и с серьезным видом сказал:

– Конечно, вы правы… Все зависит от таможенника… [Б]ывает и такой, который может добраться до шелковой юбки и устроить… крик… Вы, конечно, боитесь… чтобы юбку не конфисковали.. Вы предупреждаете об этом вашу жену.. Конечно, лучше, когда заранее извещают, будет меньше огорчений..

“Дуб” разинул рот и развесил уши.

– Откуда вы знаете? Разве можно что-либо увидеть сквозь такой конверт?

Шолом-Алейхем уже написал адрес и, подав “Дубу” письмо, сказал:

– Сквозь мои очки видны все ваши желания…

– Ой, с такими очками должно быть легко жить на свете..

– Нет, милый друг… с такими очками очень трудно жить на свете” (Чаговец, 219-220).

24. См. Фрейдин: 1901.

25. О “горьковских” мотивах в “Мопассане” и С/Г Бабеля см. Жолковский и Ямпольский, 159 сл.

26. ЮР цитируется в переводе Д. Волкенштейна по Шолом-Алейхем 1957: 648-689. Наличие сильной автобиографической ноты в ЮР подтверждается свидетельством современника, обсуждавшего повесть с ее автором.

“Я спросил [Шолом-Алейхема], имеет ли он ясное представление о судьбе этих двух героев… “Да, конечно, – ответил он. – я знаю все детали. С моими героями произойдет ужасная история, большая трагедия…” Мне подумалось, что роман имеет прямое отношение к личным переживаниям его автора… “Да, подтвердил он, – каждое тяжкое событие оставляет после себя острую боль”” (Добин, 254).

27. О реальных отношениях юного Шолом-Алейхема с реальной сестрой имеется следующее свидетельство одного из его младших братьев – Вевика:

“Шолом горячо любил [младшую сестру] Броху. Правда, он не проводил с ней все дни, как с Аббой [младшим братом], потому что в ту пору между девушками и юношами существовала такая глухая стена, что даже братья и сестры не выходили из дому вместе… Он часто говорил, что у Брохи голова и душа [покойной] мамы” (Рабинович, 143).

28. Рассказ цитируется в переводе Д. Волкенштейна по Шолом-Алейхем 1957: 641-647.

29. Кстати, сопоставление Шолом-Алейхема с Чеховым было одним из общих мест современной ему и последующей критики (Ременик, 167; Беленький, 17; Чаговец, 215-216). В частности, в “некрологе, напечатанном… в одной кишиневской газете задолго до его смерти, было написано: “Умер Шолом-Алейхем Это был еврейский Чехов….”” (Чаговец, 216).

30. Русские подтексты Бабеля, в частности, Достоевский, подробно рассмотрены в Жолковский и Ямпольский; о его установке на овладение русской литературой см. Фрейдин.

31. Как видно из воспоминаний одного из младших братьев Шолом-Алейхема, в “Эсфири” немало автобиографических черт. Так, Шолом “завидовал” старшему брату Гершлу, “потому, что, во-первых, Гершл не попал “в контрабандный товар” (так прозвали малышей, которых решили укрыть от второй жены отца) и, во-вторых, на лице Гершла уже пробивалась бородка” (Рабинович, 132).

Кроме того, эпизод отчасти сходный с подменой писем в “Эсфири”, произошел на самом деле:

“Однажды Шолом вручил мне письмо и просил передать его ребе. Оно, мол, от отца… Письмо было написано по-русски, а ребе не знал этого языка… Он был крайне удивлен, что отец написал ему свое послание не по-древнееврейски. Ребе не поленился, пришел к отцу и спросил, чем было вызвано русское письмо. Отец начал читать… и все время поглядывал на ребе…

– Кто вам сказал, что я его написал?…

Отец вторично прочитал письмо и громко рассмеялся… Отец громко зачитал письмо и слово в слово перевел на идиш, дабы поняли все.. Оказывается, молодой купец, который некоторое время жил у нас в гостях, написал страстное любовное письмо и забыл его на столе. Шолом нашел это письмо и направил к ребе. Во время чтения письма Шолом вернулся домой. Сообразив, что здесь происходит, он быстро и незаметно смылся” (Рабинович, 133).

И взрослым человеком Шолом-Алейхем не утратил любви к розыгрышам и подменам. Так, он неприятно поразил И.-Х. Равницкого в момент их первого знакомства, сначала притворившись кем-то другим, – почти так же, как это проделал с самим Шолом-Алейхемом жулик, притворившийся адвокатом Куперником в конце СЯ.

“Я познакомился с Шолом-Алейхемом в Одессе… В типографию, где печатался роман “Стемпеню”, зашел молодой человек и… спросил…. господина Равницкого…

– Я из Киева… с дружеским приветом от вашего знакомого.

– Должно быть, от Шолом-Алейхема?

– Угадали.

Я задаю молодому человеку множество вопросов. Он странно и уклончиво на них отвечает. Выясняется, что он Шолом-Алейхема почти не знает, так как они иногда встречаются только на бирже. И хотя в ответах моего собеседника не было и тени улыбки, я вскоре убедился, что он меня разыгрывает. Он оказался Шолом-Алейхемом.

Сознаюсь, что шутка не очень мне поравилась. Я был несколько разочарован. Трудно было поверить, что этот разодетый франт… знаменитый писатель” (Равницкий, 183).

Еще один пример розыгрыша – история с чтением запечатанного письма (см. Прим. 23). Другой пример – эпизод на вокзале в Швейцарии:

Шолом-Алейхем и его семья “стояли на платформе в ожидании поезда в толпе флегматичных швейцарских бюргеров, когда неожиданно с Шолом-Алейхемом произошло превращение. Он начал бесцельно бегать вокруг, считать и пересчитывать багаж, крича при этом: “Где Нюмчик? Где Эмма? Куда исчезла Тамарочка?” Затем он успокоился и сказал испуганному зятю: “Я не мог вынести вида всех этих бесчувственных типов. Я должен был устроить шум”” (Кауфман, 173).

В литературном плане “притворство” Шолом-Алейхема следует соотнести с последовательным использованием им своего псевдонима, о чем см. Майрон, Ааронз.

32. Характерный пример обычной у Шолом-Алейхема раздельности фигур трикстера и непрактичного интеллигента являет знаменитый “Заколдованный портной” (1900; перевод М. Шамбадала; Шолом-Алейхем 1957: 331-369). На первый взгляд, это трагикомическая история о том, как портной покупает в соседнем местечке козу, но приводит домой козла, которым на полпути подменяет ее шинкарь, как он затем идет назад жаловаться, но попадает впросак, ибо на полпути шинкарь производит обратную подмену и т. д. Однако центральную роль в новелле играет “духовный” план, совершенно пропадающий в подобном упрощенном пересказе. Восстановим опущенные звенья.

Прежде всего, повествование последовательно удваивается с помощью библейских и талмудических цитат, которыми сопровождается любой мельчайший ход сюжета: “И бысть муж во Злодеевке – жил человек в Злодеевке… И роди сей муж сынов и дщерей – и был Шимен-Эле обременен целой кучей ребят…” и т. д. и т. п. Так же строится и речь самого портного, сопровождающего каждое свое слово реальными или вымышленными цитатами. Далее, в собственно сюжетном плане коза покупается в другом местечке – Козодоевке не у кого иного, как у меламеда, которого портной застает за комментированием с учениками текстов, посвященных то козе, то корове. Жалоба на обман приводит покупателя и меламеда к раввину, который, в свою очередь, посылает за дайеном. В дальнейшем за портного вступаются раввины и дайены его Злодеевки, которые пишут письмо к раввинам Козодоевки, на что те отвечают тоже письмом…

Таков “духовно-текстовой” полюс рассказа. Но с ним связано и образующее противоположный полюс трикстерство шинкаря, спровоцированное высокомерными замашками талмудиста-портного, который стыдит шинкаря за невежество. Таким образом, “чудесное” превращение козы оказывается лишь одним из аспектов общей надстройки “духовного” плана над бытовым – вполне в духе библейских и талмудических историй, спиритуальных интерпретаций “Песни песней” и развязки МПР. Важнейшей чертой этой надстройки является последовательный дуализм – “несмешиваемость” – духовного и материального начал, козы и козла, Злодеевки и Козодоевки, портного-интеллектуала и шинкаря-трикстера. Совершенна аналогична этому несмешиваемость в МПР “духовно-письменных” учителей с “материально-телесными” женихом и невестой.

33. Впрочем, и Шолом-Алейхему не было чуждо понимание профессиональной важности гонорара, каковой он избрал одним из орудий в своей борьбе за права литературного гражданства для сочинений на идише.

“Став опекуном богатого наследства тестя, Шолом-Алейхем… вложи[л в свой ежегодник] значительные денежные суммы. Он плати[л] писателям весьма высокие и даже небывалые для еврейской литературы гонорары” (Ременик, 67). “Это было новым и даже небывалым явлением в еврейской литературе. До этого… [п]исатель-“жаргонист” считался второразрядным, а то и третьеразрядным” (там же, 53). “По мнению [А. Л.] Левинского, писатели перестали творить на гебраистском языке и перешли на еврейский язык [т. е. идиш] из-за высокого гонорара, установленного Шолом-Алейхемом в “Еврейской народной библиотеке”. Шолом-Алейхем ответил Левинскому краткой статьей “К вопросу о языке”. Он, конечно, отвергает утверждение Левинского о том, что оживление в еврейской литературе объясняется высоким гонораром” (там же, 58).

Разорившись на бирже, Шолом-Алейхем в 1890-м году вынужден был на время уехать заграницу, а вернувшись, уже не мог платить сотрудникам и авторам, как раньше (там же, 68).

 

ЛИТЕРАТУРА

Ааронз 1985 – Victoria Aarons. Author as Character in the Works of Sholom Aleichem. Studies in Artand Religious Interpretation, Volume Three. New York and Toronto: The Edwin Mellen Press.

Ангамммар 1993 – Max Engammare. “Qu’il me baise des baisers de sa bouche”: Le cantique des cantiques a la Renaissance. Etude e bibliographie. Geneve, Librairie Droz S. A.

Бабель 1964 – Isaac Babel. The Lonely Years 1925-1939. Unpublished Stories and Private Correspondence// New York: Farrar, Straus & Co.

Бабель, Исаак. 1990. Сочинения. М., Художественная литература.

Батуин и Батуин 1977 – Joseph Butwin and Frances Butwin. Sholom Aleichem. Boston: Twayne.

Беленький, М. С. сост. 1984. Шолом-Алейхем – писатель и человек. Статьи и воспоминания. М., Советский писатель.

Блум 1988 – Harold Bloom ed. The Song of Songs. New York: Chelsea House Publishers.

Грин 1988 – Arthur Green. The Song of Songs and Early Jewish Mysticism// Блум: 141-154.

Добин, Ш. 1984. Шолом-Алейхем, каким я его знал// Беленький: 249-259.

Дубнов, С. 1984. Из воспоминаний// Беленький: 177-182.

Жолковский, А. К. и М. Б. Ямпольский. 1994. Бабель/Babel. М., Carte Blanche.

Зихер 1986 – Efraim Sicher. Style and Structure in the Prose of Isaak Babel’. Columbus, Ohio: Slavica.

Зихер 1995 – Efraim Sicher. Jews in Russain Literature after the October Revolution. Writers and Artists between Hope and Apostasy. Cambridge: Cambrodge University Press.

Золотоносов, М 1995. К Бабелю через “Врата Бога”// “Московские новости” 47 (791) (9-16 июля 1995 г.): 24.

Карден 1997 – Patricia Carden. [Рец. на Жолковский и Ямпольский 1994]// “The Russian Review” 56(1): 132-133.

Кауфман, Бел. 1984. Папа Шолом-Алейхем// Беленький: 168-176.

Левин, Г. 1984. Из воспоминаний// Беленький: 193-209.

Лэнди 1987 – Francis Landy. The Song of Songs// The Literary Guide to the Bible. Ed. Robert Alter and Grank Kermode. Cambridge Mass.: Belknap/Harvard. P. 305-319.

Майрон 1972 – Dan Miron. Sholem Aleykhem: Person, Persona, Presence. The Uriel Weinreich Memorial Lecture 1. Coumbia University. New York: Yivo Institute for Jewish Research.

Олтер 1988 – Robert Alter. The Garden of Metaphor// Блум: 121-140.

Первухина 1996 – N. Pervukhina. [Рец. на Жолковский и Ямпольский 1994]// “Slavic and East European Journal” 40 (1): 178-180.

Пирожкова, А. Н. 1989. Годы, прошедшие рядом (1932-1939)// Воспоминания о Бабеле. Сост. А. Н.Пирожкова, Н. Н. Юргенева. М.: Книжная палата. С. 237-314.

Рабинович, Вевик. 1984. Мой брат// Беленький: 130-164.

Равницкий, И.-Х. 1984. Первые годы знакомства// Беленький: 183-186.

Рейтблат, А. 1996. [Рец. на Жолковский и Ямпольский 1994]// “Новое литературное обозрение” 18: 436-438.

Ременик, Г. 1963. Шолом-Алейхем. Критико-биографический очерк. М., ГИХЛ.

Робер и Турне 1963 – A. Robert et R. Tournay, avec A. Feuiilet. Le cantique des cantiques. Traduction et commentaire. Paris, Librairie Lecoffre. J. Gabalda et C-ie Editeurs.

Розенталь 1958 – Judah M. Rosenthal. The Commentary of Rabbi Solomon Ben Isaac (Rashi) jn Song of Songs. New York (на иврите).

Спектор, М. 1984. Глава воспоминаний// Беленький: 187-192.

Трибл 1988 – Phyllis Trible. Love’s Lyrics Redeemed// Блум: 49-66.

Фиппс 1988 – William Phipps. The Plight of the Sublime Song: Love and Death// Блум: 5-24.

Фокс 1985 – Michael Fox. The Song of Songs and the Ancient Egyptian Love Songs. Madison: The University of Wisconsin Press.

Фолк 1988 – Marcia Falk. The Wasf// Блум: 67-78.

Фрейдин 1990 – Gregory Freidin. Isaac Babel (1894-1940)// European Writers: The Twentieth Century. Ed. George Stade. Vol. 11. New York: Charles Scribner’s Sons. P. 1885-1914.

Чаговец, Вс. 1984. Встречи и беседы// Беленький: 214-239.

Шолом-Алейхем. 1948. Избранные произведения. Том 1. М., ОГИЗ/ “Дер Эмес”.

Шолом-Алейхем. 1957. С ярмарки. Рассказы. М., ГИХЛ.

Шолом-Алейхем. 1971-1974. Собрание сочинений в шести томах. М., ГИХЛ.

Эпштейн, Ш. 1984. Шолом-Алейхем в Америке// Беленький: 270-283.

Эре 1986 – Milton Ehre. Isaac Babel. Boston: Twayne.