А. К. Жолковский

У человека с развитым логическим мышлением ложная аргументация свидетельствует… об искажающем присутствии желания.

Рассел
(1950: 67)

Бертрану Расселу принадлежит острота, состоящая из двух простых предложений:

(1) Many people would sooner die than think. In fact, they do (цит. по Флу 1975: 5); букв. “Многие люди хотели бы скорее умереть, чем [начать] думать. В сущности, так они и делают”.

В этом mot, при всей его лапидарности, узнаются черты, характерные для облика Рассела, –

 (2) философская направленность, аристократизм, воинствующий рационализм.

Иными словами, текст (1) предстает как краткое, но законченное художественное воплощение темы (2) и поэтического мира Рассела в целом.1Присмотримся к этой миниатюре, густо насыщенной содержанием и литературной техникой.

Героем микросюжета (1) является, как и обычно в философском афоризме, человек вообще, точнее некий широкий класс людей (many people). Суть происходящего задают два полнозначные слова – глаголы die, “умирать”, и think, “думать”. Однако перед нами не философские размышления типа Memento mori, “Помни о смерти”, и не вариации на тему Cogito ergo sum, “Я мыслю, следовательно я существую” (хотя в каком-то смысле наш текст можно считать обращением декартовской формулы, так сказать, Non cogitant ergo non sunt, “Они не мыслят, следовательно они не существуют”). После того как срабатывает каламбур на слове sooner, “скорее” (которое сначала понимается фигурально – как “лучше”, а затем буквально – как “раньше”), становится ясно, что речь идет о человеческой глупости и напрасности жизни вне мышления. Иными словами, перед нами скептический афоризм типа

(3) Они рождались, страдали и умирали (А. Франс).

Впрочем, в (1) тон несколько иной – Рассел не сострадает, а смеется, и в этом плане более близкой параллелью из Анатоля Франса была бы фраза (4), основанная, как и (1), на игре слов:

(4) Большинство из них не мыслили свободно, ибо вообще не мыслили.

Рассел даже более безжалостен, поскольку его каламбур адресован “мертвым” (о которых, как известно, aut bene aut nihil, “либо хорошо, либо ничего” – не случайно в (3) слышится нотка “сочувствия”). Бессердечное острословие над разверстой могилой, совмещающее эффекты (3) и (4), дает черный юмор типа

(5) “Король. Гамлет, где Полоний? Гамлет. На ужине. Король. На ужине? На каком? Гамлет. Не там, где он ест, а где едят его самого. Сейчас за него уселся целый собор земских червей” (Гамлет об убитом им Полонии; IV, 3; пер. Б. Пастернака);

Obit anus, abit onus “Умирает старуха – спадает бремя”(Шопенгауэр о смерти женщины, которую он спустил с лестницы, в результате чего она сломала ногу и он вынужден был платить ей пожизненную пенсию, – острота, с напускным осуждением приводимая Расселом [1965: 727]).

Жестокий смех Рассела, несколько неожиданный из уст философа и пацифиста, хорошо согласуется, впрочем, с воинствующим рационализмом автора сочинения, озаглавленного “Почему я не христианин”.

Еще один гротескный обертон вносится в этот кладбищенский юмор употреблением слова do, “делать”, которое является не только вспомогательно-местоименным глаголом, но и наиболее общим verbum actionis. С его помощью упорствование в “не-думании” проецируется на известную оппозицию “мысль/действие”. Более того, на фоне “смерти” в игру вовлекается английская поговорка Do or die, “Сделать или погибнуть”, причем ее смысл выворачивается наизнанку: предпочитаемая думанию смерть предстает в (1) не как результат бездеятельности, а наоборот, как своего рода действие (и альтернатива “мысли”). Семантическому обращению вторит формальное: если поговорка аллитеративно движется от do к die, то острота Рассела – от die к do.2

Непочтительным отношением к смерти и мертвым расселовское “бессердечие” не ограничивается. Каламбур на sooner дополнен игрой слов would… die – in fact… do, букв. “хотели бы умереть – так и делают”: смерть, наступающая во втором предложении, представлена как сбывшееся желание героев. При этом говорящий выступает по отношению к ним в роли бога, который ловит людей на слове, чтобы наказать их за их глупые или порочные желания буквальным осуществлением этих желаний. Вспомним историю Мидаса, который пожелал, чтобы все, к чему он ни прикоснется, обращалось в золото, и в результате чуть не умер с голоду, ибо не мог питаться золотом.3

Кстати, в подобных наказаниях существенно не только “издевательское высокомерие” (по принципу tu l’as voulu), но и своеобразный “буквализм”. Приверженность аксиоме А = А, внимание к формальной корректности высказываний, настояние на строгом соответствии между знаками и обозначаемыми ими реальными событиями и т. п. естественно вписываются в рационалистическое мировосприятие одного из классиков математической логики.

Надо сказать, что “безжалостная ловля на слове” – широко распространенный мотив, не привязанный жестко ни к “осуществлению желаний”, ни к “божественному вмешательству”. Пример – поведение Шейлока, который, в согласии с условиями займа, добивается отдачи долга в виде фунта мяса из тела должника. “Шейлоков комплекс” определяют следующие характерные черты:

– ненависть, прямо называемая Шейлоком в качестве побудительного мотива;
– принципиальный отказ от милосердия как от чуждой, христианской заповеди;
– максимализм, стремление довести реализацию ненависти до логического предела, т. е. до умерщвления жертвы;
– неточность договора, заключаемого как бы в шутку; и
– издевательское настояние на его букве.

Этот комплекс проливает интересный свет на авторскую позицию в (1).4

“Ненависти” мы фактически уже коснулись, когда говорили о “воинствующем не-христианстве” Рассела. Слово “воинствующий” звучит как стертый и чуть ли не обязательный эпитет к рационализму, но прямой его смысл – непримиримость, война на уничтожение, подсознательной основой чего являются агрессия, ненависть, инстинкт убийства. Эти тематические компоненты вполне уместны в описании глубинных человеческих мотивов вообще и подоплеки юмора в частности.5 После некоторого интеллектуального усилия, они достаточно отчетливо, хотя и не без удивления, прочитываются за непроницаемым блеском расселовской остроты. Действительно, она напоминает не только приведенные выше афоризмы, носящие характер объективных, при всей своей едкости, констатаций, но и перформативные, почти каннибальские, лозунги типа

(6) Кто не работает, тот [да] не ест;
Вы действительно длиннее меня на голову, но если вы будете слишком часто напоминать мне об этом, я лишу вас этого преимущества (Наполеон – генералу Ожеро);
Если враг не сдается, его уничтожают (Горький).

Жестокой – даже неоправданно жестокой, ибо выисканной, житейски не мотивированной – является и сама дилемма “Думать или умереть” (построенная по схеме “Жизнь или кошелек”, “Patria o muerte” и т. п.). Ее нарочитость не только доводит до абсурда глупое упрямство осмеиваемых людей, но и дает почувствовать злонамеренность автора, ставящего их перед подобным выбором.6

Сосредоточившись на выявлении в остроте Рассела шокирующего элемента “агрессии”, мы допустили некоторый крен в этом направлении, неизбежный в силу установки на эксплицитность анализа, призванного проникнуть сквозь авторские средства маскировки. Действительно, “людоедское” содержание облечено Расселом в безупречные формы “английского юмора”.

Собственно, уже юмор сам по себе означает определенное примирение агрессивно-оборонительных инстинктов с цензурой цивилизованного поведения.7 Так, неправдоподобность карикатур (“готовы на смерть за право не думать”; “не думали ни разу в жизни”)8 не только показывает меру авторской злости, но и обнаруживает ее условность, “невсамделишность”.

Особая сдержанность диктуется, далее, теми позициями, с которых производится осмеяние, – позициями разума, философии, аристократизма. В отличие от Наполеона, Диониса, Гамлета и Шейлока, Рассел не берет на себя карательных функций. Наказание  наступает как бы само собой, в чем выражается аристократическое высокомерие носителя разума, не желающего марать руки об презренных глупцов, которые и сами навлекут на себя заслуженную кару.9

Далее, сама эта кара (смерть), в сущности, не представляет собой специального наказания, к которому приговариваются именно отказывающиеся мыслить. Недаром одним из логических звеньев, восстанавливаемых в ходе осмысления остроты, является хрестоматийная “филоософская” истина, что

(7) Все люди смертны. (Сократ – человек. Следовательно…)

Исход, естественный и неизбежный для всякого человека, в том числе мыслящего (будь он семи пядей во лбу, как Сократ), нарочито преподносится как “высшая мера” наказания.10Намеренностью, даже произвольностью такого переосмысления достигаются  одновременно два противоположные эффекта. С одной стороны, опять-таки выпячивается агрессивность автора, идущего на подмену понятий ради удовольствия приговорить персонажей к смерти. С другой, эта агрессивность приглушается, сублимируется, поскольку ее реализации и, главное, “карательности” придается ментальный характер.

“Невсамделишность” расправы подчеркивается также тем, что центральная роль в ней отведена каламбуру, т. е. самому поверхностному – “несерьезному”, чисто словесному – из способов мысленного приравнивания. В результате, игра слов тоже воплощает две противоположные установки – безжалостное издевательство (над мертвыми) и сублимирующий его перевод в сугубо вербальный план.

Языковая оболочка отстроты вообще богата эффектами, обеспечивающими сублимацию авторской агрессии. Так, бросающаяся в глаза “бледность” второй фразы, состоящей всего из трех слов, причем исключительно служебных, скрадывает жестокость финального посрамления глупцов, так сказать, вынося их убийство по правилам классической драмы за сцену. Но “бледность” может интерпретироваться и как словесный эквивалент той “мертвенной жизни без мышления”, которая образует сюжетный план план второй фразы (ср. ситуации типа (3), основанные на парадоксе “жизнь = не-жизнь”).

Далее, будучи сугубо местоименной, фраза In fact, they do требует для своего понимания целого ряда языковых и логических операций:

– нахождения всех антецедентов, т. е. отождествления they – с many people, do – с целой конструкцией die sooner than think, а in fact – с would;
– выявления второго смысла каламбурно употребленного слова sooner;
– извлечения буквального значения оборота would… die, “хотели бы умереть”, из-под его напрашивающегося эмоционально-идиоматического значения “лучше умереть, чем…”;
– осознания (или хотя бы подспудного восприятия) парадоксальной игры с провербиальной парой do or die;
– осмысления логических отношений между “желанием” (не думать) и обусловленным им “обязательством” (умереть);
– восстановления подразумеваемых логических звеньев, в частности, хрестоматийного силлогизма (7); а затем
– обработки этого силлогизма правилом презумпции новизны сообщения, позволяющим отбросить в качестве антецедента для слова do отдельно взятое die (чтобы дело не свелось к тривиальному утверждению о человеческой смертности, см. выше).

В результате, вторая фраза остроты, по сюжету изображающая наказание глупцов, одновременно всей своей эллиптичной структурой воплощает пир торжествующего интеллекта, хотя и делает это в сдержанной манере английского understatement.

Итак, в выявленной нами триаде “агрессия – сублимация – вербальность” первые два элемента образуют пару взаимно дополняющих полюсов, а третий служит языковой проекцией противопоставления в целом. Интенсивное использование формальных уровней текста – характерный признак словесного искусства вообще, а в данном случае оно дополнительно мотивировано акцентом на “буквализме”, аккумулирующем чуть ли не все аспекты центральной темы. Такова глубинная логика этой миниатюры, обеспечивающая ее художественную убедительность и завершенность.

 Постскрипт-1994. При всей добросовестности предложенного разбора, он даже субъективно не строился как чисто описательный, констативный и комплиментарный, а вдохновлялся идеей вскрытия тайных и, вполне возможно, “неблагородных”, корней расселовского остроумия. Если сама острота предстает идеально закругленной, то ее анализ имеет отчетливую направленность – выявление ее “жестокой” подоплеки. Такова, вообще говоря, динамика всякого анализа, нацеленного на выявление глубинных мотивов, скрытых под блестящей поверхностью художественного текста, особенно – когда речь идет о смехе. Установка на подобное аналитическое срывание масок, восходящая, грубо говоря, к Марксу и Фрейду, вошла неотъемлемой частью в структуралистский дискурс и получила дальнейшее развитие в постструктурализме и деконструкции с их акцентом на категориях “желания”,  “стратегии”, “власти” и на подрыве авторских мифов самопрезентации и вообще всякой риторической тропики.

Интересно, что Рассел, не принимавший ни марксизма, ни фрейдизма, в анализе философских систем сам следовал сходным методам демистификации. В статье под красноречивым заголовком “Скрытые цели философии”11 он с интеллектуальным злорадством, достойным Мишеля Фуко, выявляет глубинные основы различных течений мысли, коренящиеся в интституциональном характере практики их создателей. Деконструкции подвергаются такие столпы западной философии, как Декарт, Лейбниц, Беркли, Кант, Гегель и Маркс.

Особенно эффектно разоблачение прагматической природы декартовского “Рассуждения о методе”, положившего начало современному философскому рационализму. Декарт начинает с трезвого скепсиса по отношению к багажу предшествующей философии. За исходный он принимает единственно бесспорный факт – реальность собственного мышления. Однако на столь высоком интеллектуальном уровне он не удерживается и допускает в свою систему непроверенные метафизические догмы, в том числе Бога…

      “Я полагаю, что начальные сомнения Декарта были подлинными…, но таковым же было и его намерение сменить их на уверенность при первой же возможности. У человека с развитым логическим мышлением ложная аргументация свидетельствует… об искажающем присутствии желания. Кое-что объяснимо необходимостью… избежать [религиозного] преследования, но, определенную роль, должно быть, сыграли и внутренние побуждения. Я не думаю, что Декарта особенно волновала истинность воспринимаемых объектов или самого Бога, но истинность математики была ему действительно дорога. А она в рамках его системы могла быть утверждена лишь на доказательстве существования и акциденций Божества. Психологическая суть декартовской системы состояла в следующем: Нет бога, нет и геометрии; но геометрия великолепна [delicious]; следовательно, Бог есть” (1950: 66-67).

В свете сказанного аналитические приемы Рассела естественно применить к нему самому – в силу не только тривиального положения, что закон един для всех, но и особой вероятности того, что свои прозрения он черпал прежде всего из собственного душевного и интеллектуального опыта и, следовательно, к нему они будут приложимы, как к никому другому. (Говоря языком структурной поэтики, эти прозрения – не что иное, как манифестации инвариантов поэтического мира автора.) Приведем несколько высказываний Рассела о мышлении, жизни и смерти:12

  “Люди боятся мысли больше всего на свете – больше чем разорения (ruin), даже больше чем смерти.”
“Мысль прекрасна, подвижна и свободна, она – свет мира и главное достоинство (glory) человека”.
“… те, кто боятся жизни, уже на три четверти мертвы”.
“Вся деятельность человека направляется желанием”.
“Многое, что выдается за благородство (idealism), есть не что иное, как скрытая ненависть и или скрытая жажда власти (love of power)”.
“Погоня за знанием… приводится в движение главным образом жаждой власти”.
“Власть сладостна”.
“У меня идеально холодный разум (intellect), который… не питает почтения ни к чему. Иногда он будет ранить Вас, иногда казаться циничным, иногда  бессердечным”.
“Я люблю математику за то, что она бесчеловечна (inhuman)”.
“Для моралистов нет большего наслаждения, чем с чистой совестью практиковать жестокость (inflict cruelty)”.
“Вера в исправительное действие наказания не исчезает (dies hard) главным образом… потому, что она так хорошо соответствует (satisfies) нашим садистским потребностям”.
“В минуты суеверия я подвержен соблазну поверить в миф о вавилонском столпотворении и предположить, что и в наши дни сходное, только гораздо большее святотатство может повлечь за собой еще более жуткую кару… Да и какой более простой способ мог бы прийти в голову [Богу], нежели разрешение [физикам-ядерщикам] довести свою изобретательность до того, чтобы уничтожить весь род людской. Если бы я мог надеяться, что олени и белки, соловьи и жаворонки переживут [грядущую] катастрофу, я бы, наверно, думал о ней с невозмутимостью, ибо человек не показал себя достойным звания венца творения”.

Характер расселовских пристрастий и мотиваций не ускользнул от его коллег и критиков. В письме к Расселу Д. Г. Лоуренс писал (в сентябре 1915 г.):

       “Враг всего человечества – вот Вы кто, одержимый похотью враждебности (lust of enmity). Вы вдохновляетесь не ненавистью ко лжи (falsehood), а ненавистью к людям, к плоти и крови. Это извращенная, мысленная жажда крови (blood-lust)” (Кенин и Уинтл 1978: 645).

Американский философ Сидни Хук отвел специальное место в свой рецензии на две биографии Рассела вопросу о том, какая глубинная страсть стояла за кричащими непоследовательностями в его политической линии (так, он отстаивал то идею, что лучше быть красным, чем мертвым, better red than dead, то необходимость священной войны против СССР). Хук писал:

      “Этой страстью не мог быть его пацифизм, который никогда не был для него делом принципа, что видно из его поддержки войны против Гитлера и его готовности принести полмиллиона жизней в жертву свержению Сталина… Этой страстью была его ненависть к человечеству, к его глупости и порочности, к его упорному нежеланию… прислушаться к тем мудрым советам, которые [Рассел] подавал ему в течение всей своей жизни…
“Я ненавижу этот мир и более всего людей [живущих] в нем”… Ни один человек, столь близко к сердцу принимавший дело интеллектуальной свободы,… не мог бы столь спокойно примириться с перспективой победы коммунизма, кроме как в порядке наказания миру, чья политика способствовала этой победе” (1976: 54).

К счастью, худшие опасения философов пока не осуществились, и расселовское наказание человечеству ограничилось словесными выговорами, почетное место среди которых по праву принадлежит нашему каламбуру.

Примечания.

Сокращенный вариант статьи Жолковский 1980 (англ. Жолковский 1984: 112-31).

1. Понятия “тема” и “поэтический мир” входят в инструметарий “поэтики выразительности”, демонстрация методов которой была одной из задач работы Жолковский 1980, легшей в основу данного эссе. В поэтике выразительности (см. Жолковский и Щеглов 1975, 1995) описание структуры художественного текста (например, (1)) имеет форму его вывода из “чисто содержательной” темы (например, (2)) применением к ней серии формализованных операций – приемов выразительности. К формулировке темы исследователь приходит путем литературоведческого анализа текста, опирающегося на интуицию, но ориентированного на последующее использование искомой темы в качестве отправной точки для формального вывода.
Из настоящего варианта статьи все технические аспекты описания опущены – внимание уделено исключительно портретированию рассматриваемого текста и мира его автора. Однако “эссеистский” разбор построен так, что все шаги оставленного за скобками вывода имплицитно в нем пристутствуют.

2. Что касается аллитерации, столь существенной для поэтической оркестровки текстов на английском языке, то один британский лингвист взялся даже утверждать (при обсуждении настоящего анализа в Эссекском Университете в декабре 1979 г.), что благодаря ей, пара die – do подспудно воспринимается чуть ли не как глагольная парадигма по модели fly – flew.

3. Фигура “наказание осуществлением желаний” предназначена для посрамления “человеческой глупости” и входит в боле широкий класс “наказаний”, поучительность которых выражается через сходство между “виной” и “карой”. Ср. “наказание увековечением дурных привычек или чего-нибудь другого, связанного с виной”: черепаха, долго убиравшаяся в доме и опоздавшая на вызов бога, обрекается носить дом на себе; стрекозе, которая “все пела”, предлагается, вместо дома и стола, пойти и поплясать; Мидас, отдавший предпочтение игре Пана, а не Аполлона, в отместку получает от последнего ослиные уши; и т . п.

4. Комплекс Шейлока, как и вообще вся ситуация ловли на слове, – частный случай психологической игры NIGYSOB (“Now I’ve Got You, You Son of a Bitch”, “Теперь-то Ты Мне Попался, Сукин Сын”), движущим мотивом которой является “оправдание, находимое для бешеной ревности” (Берн 1972: 74-76). Помимо названных в тексте элементов этого комплекса, укажем еще “безжалостность, доходящую до бескорыстия” (скряга-ростовщик предпочитает мясо, т. е. смерть, должника троекратной сумме долга); ср. у Берна: “… при игре в покер… игрок типа NIGYSOB… заинтересован в том, чтобы партнер оказался полностью в его власти больше, чем в денежном выигрыше” (1972: 74).

5. В обоснование этого взгляда сошлюсь на психоаналитическую традицию, восходящую к классической работе Фрейда (1969 [1905]), а также на Кестлер 1967.

6. Если такая альтернатива и возможна в принципе, то текст (1) во всяком случае  никак ее не документирует и не конкретизирует, так что она воспринимается как чисто словесное преувеличение “отказа мыслить”, нарочито представленное в виде жестокой дилеммы.

7. См. опять-таки работу Фрейда о природе юмора.

8. Обе карикатуры на глупцов построены на преувеличении их, скорее всего, сугубо “инертного безмыслия” до “упрямого нежелания мыслить”. “Упрямство” далее подсказывает применение карикатуры типа “даже”, строящейся на контрасте между упорствованием в статусе кво и максимально неблагоприятными для этого условиями. Рассел применяет сразу два варианта такой конструкции: “карикатуру через крайность” (“упорно не думают даже в экстренной ситуации”) и “карикатуру через большую длительность” (“упорствуют в не-думании бесконечно долго”).
Пример карикатуры через крайность – анекдот о пьянице, который не попросил воды даже на пожаре; слегка смягченный вариант – попросил воды лишь на пожаре. Аналогичные подтипы (“не изменяется даже…” / “изменяется лишь…”) есть и у карикатуры через длительность.
Естественной гиперболой “крайности” является “смерть”, а “длительности” – “вся жизнь”. Примером “карикатуры через смерть” на тему “упорствования в глупости”  может служить сцена из “Брака поневоле”Мольера, где философ Панкрас заявляет, что лучше погибнет, чем согласится говорить “форма шляпы” (а не “фигура шляпы”). Пример карикатуры на глупость со ссылкой на “всю жизнь” – фраза “Мысль неоднократно пыталась прийти к нему в голову, но никого не застав, уходила”.
Пара “жизнь”/”смерть” создает оптимальные условия для совмещения обоих типов карикатур по формуле “… не меняются за всю жизнь и даже перед лицом смерти (вариант: … и меняются лишь в момент смерти)”. Именно такая комбинация и применена в остроте Рассела к теме “упрямое не-думание”. Ср. еще более черный вариант того же в шутке по поводу убийства Вел. кн. Сергея Александровича бомбистом Каляевым: “Великий князь впервые в жизни пораскинул мозгами”.

9. В связи с “объективным” вариантом “наказания”, примененным в расселовской остроте, заметим, что соотнесение “мстительной ненависти” с этической цензурой может давать самые разные результаты. В “Алых парусах” А. Грина Лонгрен мстит за голодную смерть жены отказавшему ей в кредите ростовщику тем, что не протягивает ему руку помощи, когда тот тонет. Еще более утонченное совмещение “мести” с принципом “не убий” – в фильме Дювивье “Дьявол и десять заповедей” (1962), где монах (Шарль Азнавур) отдает губителя своей сестры в руки полиции, спровоцировав свое собственное убийство этим гангстером при свидетелях.

10. Ср. обнажение выдачи “общеобязательной” смерти за специфическое наказание в ответе старой еврейки внуку-гимназисту (моему отчиму Л. А. Мазелю), который обосновывал свое нежелание принимать касторку тем, что древние греки, создавшие великую цивилизацию, вообще не знали касторки: “Ну, так они-таки все умерли?!”Более престижный образец аналогичной “выдачи” – детальная формулировка Аристотелем (в гл. 14 “Поэтики”) тех обстоятельств, при которых должна произойти смерть героя, чтобы вызвать именно чувства сострадания и страха (а не, скажем, отвращения); ср. замечания в том же духе в работе современного античника: “Не всякая смерть желательна в качестве основы трагедии…”(М. Гаспаров 1979: 130).

11.  “Philosophy’s Ulterior Motives” (Рассел 1950: 64-79).

12.  Высказывания Рассела цитируются (в моем переводе) по следующим источникам:  Кенин и Уинтл 1978, Рассел 1950 (67, 173-74), 1965 (67), Селдес (1966: 605сл) и Хук 1976.