Mосква: Школа “Языки Русской Культуры”. 1999.
А. К. Жолковский.
Глава VIII
Покой – беспокойство – успокоение
До сих пор главным зощенковским лейтмотивом был для нас “страх”, и картина мира рисовалась в виде чисто силовой тяжбы между опасностями, исходящими от родительских и иных враждебных фигур, и средствами самообороны – подозрениями, испытаниями, защитными оболочками, превентивными и ответными мерами (гл. I–III, VI, VII). Некое философское начало вносилось представлениями о порядке, пусть часто несправедливом (гл. IV), но желанном, в частности – о принципе “сохранения энергии”, пусть грубо-материалистическом, но как-то стабилизирующем положение вещей (гл.V). Субъективный локус, жаждущий порядка и болезненно регистрирующий его нарушения, являла “душа” – важнейшая единица зощенковского экзистенциального словаря (гл. III).
Оксюморон «ненарушения беспорядков», вынесенный в название главы о трактовке власти, эмблематичен и для зощенковского мироощущения в целом. Ориентация на “порядок” и обеспечиваемый им “покой” составляет вторую основную координату зощенковского мира, связанную с первой самым непосредственным образом: “беспокойство” это тот же “страх”, но с поправкой на элемент “беспорядка и ненадежности”. Рассмотрим получающуюся в результате парадигму.
1. Покой, порядок
«Покой» – одно из любимых семантических гнезд Зощенко. Выражениями «спокойная жизнь», «душевный покой», «тишина и спокойствие», «тихо и мирно» и им подобными маркируется положительный полюс его поэтического мира. К “покою” близок “порядок” часто представленный впрямую – выражением «все в порядке» – и являющий как бы структурный вариант “покоя”, акцентирующий не столько простую неизменность, сколько правильное функционирование сложной динамической системы, будь то человеческого организма, технического аппарата, социального института или астрономического макрокосма. Слово «покой» несколько охотнее применяется к душевным состояниям, но часто оба термина взаимозаменимы, и мы не будем пытаться их различить. Обратимся к характерным манифестациям “покоя/порядка”.
Собственно покой и тишина. В чистом виде, не осложненный никакими дополнительными фигурами и мотивами, “покой” выступает довольно редко.
«Голубое небо и спокойные верхушки деревьев предвещали отличный день» (ВП; 2: 142). «А впрочем, и рассказывать нечего. Тихо и покойно текла его жизнь» (СН; 2: 94).
Чаще “покой” дается на комическом фоне того или иного “беспокойства” – воображаемого, предшествующего, последующего или испытываемого по соседству:
«В этом именьице обе старушки и хотели скоротать свой век вблизи с природой, в полной тишине и покое, после… бурно… проведенной жизни. Это злополучное имение и было названо соответствующим образом – Затишье. А Мишель… также хотел некоторое время спокойно пожить в тиши, для того, чтобы набраться сил и снова пуститься во все тяжкие… А в самом деле, читатель, какой-нибудь этакий с усиками в его спокойное время [в далеком будущем] прямо нипочем не представит нашей жизни» (МС; 2: 180, 185]. «[О]бе женщины решили провести конец своей жизни в тишине и в покое… И назвали это свое новое имение – вилла “Тишина”. Такое умиротворяющее название соответствовало их намерениям. Они решили тут мило, тихо и спокойно провести остаток жизни. Это, по их мысли, была тихая пристань после бурных путешествий по волнам жизни». («Тишина»; 2: 297–298). «Славный, спокойный город… Гляжу – какой-то незнакомый человек в трусиках через меня прыгнул… Вот, думаю, хулиганство налицо. Вдруг гляжу – нет хулиганства. Чистая физкультура. Чехарда… Вышел на улицу – опять спокойно…» («Ростов»). «[Нэпманша говорит:] “Поедемте в ресторан. Я буду платить, а вы не беспокойтесь”» («Последний рассказ… “Счастливый путь”»). «И вот… моя супруга через месяц спокойной жизни снова увлеклась приятелем и спутником по путешествию того человека, который уехал в Арктику» («Опасные связи»). «Читатель, который огорчится переменой моего творчества, может быть спокоен. Выпустив эту книгу, я снова буду продолжать то, что начал» (ВМ; 3: 156).
Установки на тишину и покой налицо и в ПВС, где они прокламируются без какой бы то ни было иронии – в тонах ностальгии, а то и острой зависти.
«[Н]ервное состояние… не позволяет мне даже несколько минут быть спокойным… я заставлю себя сидеть спокойно!.. На ступеньках сидит дряхлый старик. Он сидит на солнышке. Он сидит удивительно спокойно. Глаза у него закрыты. Я вижу тихую и блаженную улыбку на его морщинистом лице… Быть может, у него остался всего год жизни, а он так спокойно, так блаженно сидит… Я желаю так же спокойно, с такой же блаженной душой сидеть на крыльце… Почему мне недоступно это маленькое счастье?» (3: 518–519).
Ровное. Это слово в оригинальном зощенковском употреблении прилагается к самым разным объектам и состоянием.
«”Так, говорит, и полюбила. Мужчина, вижу, без угрей, без прыщей, ровный мужчина». «Иван Петрович Белокопытов нежно любил сельскую жизнь, спокойную и ровную…» (Лю; 2: 60). «И спокойным, ровным шагом пошел в город…» (Лю; 2: 84). «Девушка благодарно пожимала ему руку и ногу и говорила, что он с первого взгляда полюбился ей своей ровной внешностью» (ВП; 2: 144). «Спокойствие и ровное душевное состояние не покидали Мишеля… Но это, собственно, были последние волнения, после чего жизнь потекла по-прежнему ровно, легко и бездумно» (МС; 2: 207). «Пелагея и виду не показала. Напротив того, она ровным и спокойным тоном разговаривала с мужем», которого заподозрила в измене («Рассказ о письме…»).
Несмотря на ироничность и сказовую окраску некоторых примеров, очевидна принципиальная синонимия всего “ровного” – “спокойного” – “душевного”. В свою очередь, утрата “ровности” сигнализирует о душевном и даже стилистическом неблагополучии и “беспокойстве”:
«Тем более он замечает, что гражданка как-то неровно и панически настроена. Ход у нее мелкий и неровный» («Анна на шее»). «Но, к сожалению [это письмо читателя]… не очень-то грамотное, и вдобавок оно написано в момент сильного душевного волнения, так что стиль там неровный и слог черт знает какой» («Была без радости любовь»). «”Сами нервируют криками… [Я] бы вел себя ровней”» («Рогулька»).
Одним из проявлений “ровности” является “равновесие”, как правило, нарушаемое, в результате чего возникает “шатание”, взывающее об “уравновешении” (см. ниже).
Крепкое. Бросается в глаза также пристрастие Зощенко к семантическому полю «крепкий, твердый, незыблемый».
«Тут-то уж автор крепок и непоколебим. И не заврется. Это вам не Европа. Все здесь шло на глазах автора» (Лю; 2: 65). «Тогда кажется все это [любовь и уют] чем-то основным, чем-то непоколебимым, чем-то раз навсегда данным» (ВП; 2: 130). «Благополучие и незыблемость этих вечных картин меня почему-то радуют и утешают» (ВМ; 3: 160). «[У] нас… многие обладают хорошими, крепкими нервами» («Сказка жизни»). «Моя рука стала тверже» (ПВС; 3: 689). «[Н]ам просто трудно представить всю силу и твердость этого человека. Надо было иметь железные нервы, чтобы так мужественно вести себя» (М; 3: 105). «И мы рады отметить, что чертовские и неслыханные неудачи не сломили наш железный характер» (ГК; 3: 391). «Я говорю о железных формулах, проверенных великим ученым [Павловым]» (ПВС; 3: 452). «Я гляжу против таких свободных браков. Я стою за крепкий брак» («Опасные связи»).
Без лишнего. Важная черта идеального порядка – отсутствие излишеств. чрезмерных притязаний и т. п. Беды зощенковских персонажей, начиная с «аристократки» – любительницы пирожных, происходят от бесконечных претензий на “лишнее”.
«Конечно, плата, она как-то ограничивает человека в его фантазиях. Она борется с излишествами, с проявлением разных темных сторон характеров… [Следуют воображаемые эпизоды с ездой на бесплатном трамвае]. Вот давеча я сам, не целиком переделавши свою психику, съел на одном банкете что-то такое, кажется, кружков десять мороженого. И после недели две тела разогнуть не мог… [Следует рассказ о неутомимом потребителе бесплатной карусели]. Он как сел на деревянную кобылку, так прямо как прилип к ней и мотался на ней часа три» («Сколько человеку нужно»). «[М]ы осмеливаемся поэтому вывести стройное умозаключение, что ничего такого лишнего, чего не бывает у зверей, не должно бы… быть и у представителей нашей славной породы» – имеется в виду «коварство» (ГК; 3: 278). «И даже домработница… называла его за глаза Васильком, хихикая… – дескать, выдумали, черти, бесятся от излишнего жиру» (ВМ; 3: 30).
Часто мотив “ничего лишнего” подается с той или иной дозой иронии:
«Одевался, конечно, этот немец ослепительно. Белье чистое. Штаны ровные. Ничего лишнего. Ну прямо гравюра» («Качество продукции»). «Ну, конечно, огорчение, расстройство чувств, поскольку небольшая комнатка и тут же лишний элемент. Вот этот лишний элемент лежит теперь в комнате… этакий чистенький… старичок» («Рассказ о беспокойном старике»). «”Может, хочешь схватить лишний предмет ширпотреба?”» – т. е. потерянную галошу (ГК-Н, «Мелкий случай…»). «И уж, во всяком случае, ваш вид не задержит ее [старуху, купающуюся в больничной ванне] в этом мире лишние пять минут» («История болезни»). «А некоторые [дореволюционные интеллигенты] просто даже плакали при виде лишнего цветка на клумбе» (МС; 2: 183). «Что касается взглядов, то он, знаете, не вождь и не член правительства, и стало быть, он не намерен забивать свою голову лишними взглядами» (ВМ; 3: 37)[1].
Каждый на своем месте. Разумное мироустройство предполагает “правильную расстановку” предметов в соответствии со свойствами и назначением каждого.
«Тогда он [милиционер] покачал головой – дескать, научное явление, и пошел стоять на свой перекресток» («Научное явление»). «Тут все засмеялись. И доктор засмеялся… И ушел по своим делам. Папа пошел на службу. Мама пошла на кухню. А Коля с Петей… стали играть в игрушки. А на другой день Петя сам надел свои штанишки и никаких глупых историй с ним больше не произошло» («Глупая история»).
В первом случае возвращением персонажа на ” свое место” венчается рассказ о кажущемся нарушении законов природы и их восстановлении в правах (см. гл. X), во втором – история с мальчиком, которого “неправильно” одела мама: «У него одна штанинка болтается, а в другой засунуты обе ножки. Вот почему он и падает» (1946: 189).
Иногда “расстановка по местам” обнажает репрессивные аспекты “порядка”:
«Пущай бы плакат на стену привесили, дескать, воспрещается публике вертеться… Или пущай администрация пересаживает публику по ранжиру: высоких взад, которые низенькие пущай вперед садятся». («Письма в редакцию»). «[Больных, свезенных для осмотра Тиберием,] стали… располагать… по группам… по роду заболеваний. То есть, наверно, чахоточных посадили с чахоточными. Подагриков к подагрикам. А ревматиков живописной группой расположили под деревом. А хворающим воспалением легких велели лечь около бассейна, чтобы они могли освежаться и утолять жажду. И так далее» (ГК; 3: 339).
Богата ироническими обертонами и “расстановка по местам” в семейной сфере.
«У нас молоденькая выходит поскорей за молоденького. Более престарелая решается жить с более потрепанным экземпляром. Совершенно старые переключаются вообще на что-нибудь эфемерное – играют в шашки или гуляют себе по набережной» («Рассказ о старом дураке»). «[В]се шестеро… стали совещаться, что же им делать… “Я выхожу замуж за Николая. Артист женится на тебе, а эти двое сослуживцев тоже составят вполне счастливую пару, служащую в одном учреждении… Тогда… так: я выйду за Николая, артист с супругой так и останутся, как были, а на жене Николая мы женим этого дурака сослуживца… Из-за трех негодяев у нас все пары распадаются, – так было бы славно. Я за Николая, эта за этого. А эти так” …» («Забавное приключение»; см. гл. V).
Взаимодействие колесьев. Характерная метафора “порядка” – идеальное взаимодействие частей большой системы. Такая концепция вселенной могла в личном культурном опыте Зощенко быть связана со знаменитой иллюстрацией, на которой изображен монах, дошедший до края плоской Земли и просунувший голову за небесную твердь, где ему открывается картина потусторонних сфер, дисков-светил, колес небесной механики и т. п. Эта гравюра, пользовавшаяся популярностью на рубеже веков, вероятно, была знакома Зощенко с детства[2]. Другим детским источником такой механистической картины мира мог быть «Городок в табакерке» В.Ф. Одоевского[3]. Сама же по себе метафора часового механизма соответствует общим «научным» – рационалистическим, просветительским, упрощенно-материалистическим – установкам Зощенко, исповедовавшимся им всерьез, несмотря на их значительное сходство с официальной советской философией.
Программная формулировка идеи “взаимодействия колесьев” дана в фельетоне «Все важно в этом мире».
После того, как пассажиры, и в их числе рассказчик, опаздывают на пригородный поезд из-за задержки с открытием кассы, рассказчик разражается пространной речью: «”Слушайте, вы, начальник станции! Поезда у вас ходят аккуратно. Но… уборная… касса… и т. д.… Нет никаких мелочей! Все важно в этом мире… Возьмите для примера военное дело. Там у них все согласовано. Во всем полное взаимодействие всех частей. Каждая мелочь совпадает, и каждая часть одновременно работает, как колесья одной машины. Самолеты бомбят. Танки наступают. Пехота движется. Машины подвозят горючее. Кухни варят обед. Кассы продают билеты. Врачи перевязывают. Техники чинят. И так далее…” [Я] на работу не запоздал, потому что я имею хорошую привычку выходить с запасом времени. В этом смысле у меня нет полной согласованности со всеми остальными колесьями транспорта, и благодаря этому я выигрываю. Чего и вам желаю».
Трагифарсовую разработку той же темы являет «Рассказ о беспокойном старике».
Зять пытается вызвать похоронный катафалк умершему старику. «”Ну, говорит, все в порядке. Только маленько с лошадьми зацепка. Колесницу… хоть сейчас дают, а лошадей раньше как через четыря дня не обещают»… “Я так и знала. Ты… с моим отцом завсегда при жизни царапался”… Тут происходит в коммунальной квартире сплошная… неразбериха… На девятый день вдруг приехала белая колесница с факелами». Однако старик, который не умер, а заснул летаргическим сном, тем временем оживает, и происходят дальнейшие неурядицы. «На четырнадцатый день… старичок по-настоящему помер… Сначала никто этому не поверил… но вызванный врач успокоил всех, говоря, что на этот раз все без обмана… [А] на этот раз колесница неожиданно прибыла на второй день. И все кончилось вполне благополучно. Так что тут была скорей нечеткость работы с колесницами, чем постоянное запоздание. Оно не повторялось всякий раз, а бывало, что ли, случайно. Раз на раз, как говорится, не придется. Ну, была неудача, недоразумение. Но теперь это у них сгладилось. И они подают так, что прямо красота. Лучше не надо».
С опорой на колеса реально движущегося транспортного средства (поезда, похоронной колесницы) фигурально мыслятся шестеренки некого хорошо отлаженного социального или иного механизма. Однако гладкость взаимодействия оказывается мнимой, что в первом случае компенсируется предусмотрительной «несогласованностью» недоверчивого героя, а во втором – «нечеткостью» самого беспорядка (не говоря уже о “похоронности” чаемого порядка, а также об общей готовности “автора” во всем усматривать «благополучный» исход).
Вот еще несколько иллюстраций теории “взаимодействия”.
«”И хотя это мелочи, – сказала кондукторша, обращаясь к публике, – но они затрудняют плавный ход движения государственного аппарата. И я через это пропустила целую массу безбилетных пассажиров”» («В трамвае»). «[О]н сказал, что картина заболевания ему слишком ясна. Что это есть неправильное движение организма… И это, дескать, необходимо лечить энергично, давая сильную встряску и другой, обратный толчок всему организму, который, дескать, слепо работает, не разбираясь, куда его колесья крутятся и что из его работы выйдет» (СЦ; 2: 172). «Конечно, автор приблизительно понимал, что вся штука в каком-то плавном ходе нашей машины, нашего организма, в соответствии с плавным ходом общественной жизни, окружением и средой. Но… автор видел людей, плавно живущих и вскоре умирающих от пустяковой простуды…» (ВМ; 3: 16).
В истории со «слабой тарой» рассказчика радует
«такая приятная картина труда и быстрых темпов… Будка… весы. Весовщик за ними. Весовщик… быстро говорит цифры, записывает, прикладывает гирьки, клеит ярлыки и дает свои разъяснения…: “Сымайте. Берите. Отойдите… [У]крепите вашу тару. Тут где-то шляется человек с гвоздями. Пущай он вам укрепит… Пущай… пару гвоздей вобьет и… проволокой надтянет. И тогда подходите без очереди – я приму” « (ГК-К, «Мелкий случай…»).
И даже описание обнаруживающегося арапства выдержано в “машинном” коде: «Тут я начинаю понимать всю механику» (3: 311). Эти слова о жульнической «механике» – не плод чисто словесного остроумия; они в предельно сжатой форме формулируют оборотную сторону зощенковского “оптимального взаимодействия”, основанного на владении “научно-материалистической” картиной мира, – подобно ироническим вариациям на тему “расстановки по местам” (см. выше) и «хозрасчетных» манипуляций вокруг брака, еды и гостей (см. гл. V, в частности Прим. 30, и гл. II).
В духе идеальной организации труда рисуется и деятельность камеры потерянных вещей при трамвайном парке:
По сообщаемым рассказчиком признакам (увы, крайне жалким) производится поиск его галоши среди тысяч экземпляров, и в несколько шагов она находится. «Вдруг выносят мою галошу… “Вот, думаю, славно аппарат работает…”». Однако, чтобы получить галошу требуется, чтобы «домоуправление завери[ло] этот факт [потери], и тогда без излишней волокиты мы тебе выдадим то, что законно потерял”… Только когда надел галошу на ногу, почувствовал полное умиление. “Вот, думаю, люди работают!.. Другой раз станет скучно – взглянешь на галошу, и как-то легко и безобидно на душе становится. Вот, думаю, славно, канцелярия работает» (ГК-Н, «Мелкий случай…»).
Трамвайный контекст опять-таки соответствует пристрастию Зощенко к «колесно-транспортной» метафоре, а “душевные” обертоны повествования («славно», «умиление», «скучно», «легко и безобидно на душе») обнажают прямую связь между объективным “порядком” («законно потерял», «славно канцелярия работает») и субъективным “покоем”.
Один за всех. Совмещение “взаимодействия” со “своим местом” дает характерную коллизию, в которой на одного человека ложится забота о поддержании мирового порядка в той или иной сфере.
«Бухгалтер, например, специально как-то там складывает цифры между собой на пользу страждущего человечества, чтобы оно, так сказать, не слишком проворовалось в денежном отношении» (ГК; 3: 275)[4].
“Взаимодействие” здесь актуализовано даже дважды: в масштабе человечества в целом, где оно грозит нарушиться, и в плане подключения к этому целому отдельного индивида, где оно срабатывает – благодаря тому, что он, так сказать, не покидает “своего места”[5].
Конструкция “один за всех” применяется к самому разному материалу:
«[Ч]еловек, ну, скажем, не… отыскал для спокойствия и блага человечества какую-нибудь лишнюю звезду или комету на небосводе» (МС; 2: 176). «И надо было это все пробовать, чтобы буржуазия не захворала от недоброкачественного товара… и после неприятностей не оберешься… И чуть маленько горечь… надо браковать, чтоб не вызвать недовольства среди мировой буржуазии… Персы могут обидеться и не станут ее [сметану] кушать» («Какие у меня были профессии»). «Один буржуазный экономист или, кажется, химик [по всей видимости, Фрейд] высказал оригинальную мысль, будто… все… делается ради женщины. Ну, это он, конечно, перехватил, собака, заврался на потеху буржуазии…» (ГК-Л, «Мелкий случай…»). «”Я не позволю в моей квартире с вождями разговаривать…”» («Интересный случай в гостях»).
Негативный налет, заметный в этих примерах, соответствует общей непрочности “порядка”, к рассмотрению которой мы и перейдем.
2. Беспорядок и беспокойство
Собственно беспокойство. “Покой” постоянно теснится дестабилизирующими факторами, связанными с человеческой склонностью причинять и испытывать тревогу.
«Одним словом, грохот, треск и блеск ошеломляют наше приезжее существо [«скажем, с другой культурной планеты… не привыкшее к нашим земным делам»]… Ротик у него раскрыт… в сердце… неясная тревога сменяется сожалением, что сдуру оставлено насиженное место, и вот – не угодно ли, может быть, черт его знает что сейчас произойдет» (ГК; 3: 167–168). «[А]ртисты… люди нервов и творческой фантазии… прежде всего о гостинице беспокоятся. Ну, естественно – паника. Затруднение нормального хода городской жизни» («Артисты приехали»). «”Всем хорош наш дом… И только вы [своим скандальным характером] вносите чепуху и бестолочь в мирное течение нашей жизни”» («Сердца трех»). «А надо сказать, он своего ареста ожидал. у, него сердце было неспокойно… Вот он, значит, на всякий пожарный случай и подзашил свое добро в тужурку…» («Рассказ про одного спекулянта»).
Один из наиболее частых у Зощенко источников беспокойства – денежные и карьерные неурядицы.
«[А]втор не доверяет галлюцинации своего зрения. Автора гложут сомнения. Он беспокоится – а может, эта седовласая борода ручку жмет и в глаза глядит, чтоб поправить пошатнувшееся свое служебное положение…?» (СЦ; 2: 148). «[Буржуазный ф]илософ говорит, чуть не плача: “Прямо, ей-богу, нервничать заставляете… [Т]рое у меня квартплату не внесли… Теперь я буду беспокоиться» (ГК; 3: 398). «”Ну ладно, сказал помещик [, обвиненный в убийстве и дающий властям взятку, чтобы избежать правосудия]… Только вы уж того, поскорей. А то ваши прохвосты каждый день ходят. Беспокоят”. – “А вы их в морду”, сказал губернатор, пряча деньги» (ГК; 3: 178–179).
Последний пример – редкий случай успешного преодоления беспокойства как раз с помощью денег, разумеется, при буржуазном строе.
Беспокойна также любовная и семейная жизнь.
«[Л]юбовь… связана прежде всего с крупнейшими неприятностями» (ГК; 3: 273). «Приятель [желающего развестись] говорит: “Да уж наилучше всего… сразу наотрез сказать ей, чего б ни случилось. А то чего там канитель тянуть и только себя беспокоить”» («Психологическая история»). «И она никаких алиментов со своего пьяного супруга не требовала. Только просила – оставьте ее в покое. Но он ее в покое не оставлял и часто приходил… скандалить» («Пьяный человек»).
Особенно губительно для душевного покоя сочетание финансовых проблем с любовными.
«Сергей Петрович [, не имея денег для свидания с девушкой,]… спал беспокойно, часто мычал во сне и перекладывал подушку» (ВП; 2: 140). «В ту пору он сошелся с одной весьма красивой женщиной, несколько, правда, развязной в своих движениях и поступках… Эта связь доставила Мишелю много новых беспокойств и треволнений… Не имея средств… он тянул со своей тетки… которая… всякий раз беспокойно следила за его движениями… Около года продолжалась такая беспокойная жизнь» (МС; 2: 198). «И хотя у [Володина] не было точной и полной уверенности в ее [корыстных] расчетах… Так раздумывая, он лежал в беспокойстве и нерешимости… Брат милосердия говор[ил], что… можно… и двоих облить [серной кислотой] к чертовой матери, что оба они два весьма ему примелькались и беспокоят его характер» (СЦ; 2: 163, 165). «[О]на… решила… не упустить избалованного иностранца, не могущего проживать в неуютных шумных отелях среди звонков и приходящих девиц», но в дальнейшем оказавшегося «простым безработным», не имеющим средств на гостиницу («Бедная Лиза»). «Нет, он не был скуп, наш поэт, но он, так сказать, совершенно вытряхнулся. И… имея мелкобуржуазную сущность, он ей не решился сказать о своем крайнем положении. Хотя намекал, что в гостиницах ему беспокойно… [Он] попробовал было оседлать свою поэтическую музу… Получилось нечто неслыханное, что поэт приписал отчастисвоей торопливости и неспокойствию духа» («Романтическая история…»).
Финансово-гостиничные проблемы романтичного поэта перекликаются с излюбленной зощенковской темой творчества в неспокойном мире.
«Читатель небось усмехнется… Деньги-то, скажет, курицын сын, получаешь?». Эх, уважаемый читатель… Нету в деньгах ни душевного успокоения, ни мировой идеи» (СН; 2: 89). «Автор старался, но для полного блеска описания не было у него такого, что ли, нужного спокойствия духа… Тут не будет спокойного дыхания человека уверенного и развязного, дыхания автора, судьба которого оберегается и лелеется золотым веком» (МС; 2: 177). «[Я]… выжидал спокойного года… Этого не случилось… Под грохот пушек я пишу значительно хуже… Душевные волнения поколеблют стиль» (ПВС; 3: 453). «Величайшее творчество никогда почти не шло об руку со спокойным, размеренным благополучием и тем более – с удачной любовью к женщинам» (ВМ; 3: 95).
Непрочность жизни. Нормальность беспокойства осознается не только в связи с проблематикой творчества как чего-то специфически иррационального. Беспорядок и беспокойство стоят в центре зощенковской картины мира, причем их наиболее общим источником оказываются не столько конкретные враждебные факторы, сколько некая вероятностная ненадежность жизни в целом – переменчивой, полной превратностей и неудач, управляемой случаем и не поддающейся разумному контролю. Симптоматичны в этом смысле повторяющиеся обороты вроде «чего бы ни случилось» и «не угадаешь, где найдешь, где потеряешь»; ср. в уже приводившихся примерах:
«Раз на раз, как говорится, не приходится»; «[И] вот – не угодно ли, может быть, черт его знает, что сейчас произойдет»; «и мы теперь имеем небольшую душевную тревогу, как бы он… не наделал… снова каких-нибудь происшествий»; «Вот он, значит, на всякий пожарный случай и подзашил свое добро в тужурку»; «Да уж наилучше всего. сразу наотрез сказать ей, чего б ни случилось».
Ненадежность жизни может относиться на счет как проклятого прошлого, так и советских порядков:
«Прошлая жизнь, согласно описанию историков, была уж очень, как бы сказать, отвратительно ужасная… Тем более, время было слишком тревожное… Шаткое положение. И так далее… [в древней Греции]… И эти огромные неудачи буквально переполняли нашу дореволюционную страну» (ГК; 3: 278, 288, 331). «Нам говорят:… “Расписание сейчас неточное. Возьмет еще и уйдет наш [пароход]. Давайте вернемся”» (Происшествие на Волге»; пароход не уходит, но трижды переименовывается, вызывая тревогу у потерявшихся пассажиров).
Иногда недоверие к жизни приписывается «буржуазным» философам, но «автор» то выдвигает смехотворно слабые контраргументы, а то и сам развивает сходные мысли.
Буржуазный философ в ГК: «”А жизнь… коротка… Как это смешно и глупо располагаться в жизни, как в своем доме, где вам вечно предстоит жить! Где? На кладбище. Все мы, господа, гости в этой жизни – приходим и уходим… [К]огда вы научитесь философски оценивать краткость жизни и реальность смерти…?”» (3: 395, 397). “Автор-повествователь” ВМ: «Вот автор недавно прочел у одного немецкого философа, будто вся-то наша жизнь и весь расцвет нашей культуры есть не что иное, как междуледниковый период… Нас-то, может быть, это и не заденет, а все равно досадное чувство чего-то проходящего, невечного и случайного и постоянно меняющегося заставляет снова и снова подумать… о собственной жизни… [А]втор в своих воззрениях докатился до того, что начал обижаться на непрочность и недолговечность человеческого организма и на то, что человек… состоит… из влаги… Вода, труха, глина и еще что-то такое в высшей степени посредственное… И вдобавок в этом прахе еще чуть что микробы заводятся… Солнце уж пятнами стало покрываться. Остывает, видите ли» (2: 90, 145).
“Автор” ГК: «Некоторые считают неудачей – короткую, как сон, человеческую жизнь. Но… как подумаешь, что тебе… еще двести лет надо будет… мозговать, так… наши законные восемьдесят лет ничуть не кажутся особенной неудачей» (3: 393).
Зощенко в собственных дневниковых записях: «Мы живем очень коротко. И, может быть, не дело так располагаться в жизни – так всерьез» (Томашевский 1994: 129).
Свой скепсис зощенковские «авторы» основывают на биологической и моральной хрупкости человека, подтверждаемой внешним опытом и данными интроспекции.
«Я видел людей при обстоятельствах тяжелой жизни, знаю всю изменчивость ихних характеров… Хирург режет разные язвы и карбункулы на наших скоропортящихся телах, способных каждую минуту загнить и зачервиветь… [О]дно дело – бездушная машина, а другое дело – человек с его нежной душой, склонной к простуде… чиханию… смене настроения и так далее» (ГК; 3: 229, 275, 423). «Или кому-нибудь пепел в крематории перепутали и выдали заместо помершего родственничка какую-нибудь чужую и недоброкачественную труху» (ОЧП; 2: 106). «Мишель сказал, что… на дальнейшую совместную жизнь он не дает гарантии» (МС; 2: 193). «Он говорит мне: ” Сегодня я… убедился, что ты приходишь не ко мне, а к моим сестрам” … И [я] вдруг убеждаюсь, что я не к нему хожу. Он говорит: ” Наша дружба построена на песке” « (ПВС; 3: 555). «Я пробовал менять города и профессии… Это было не твердое шествие по жизни, это было – замешательство» (ПВС; 3: 455).
Наиболее последовательно система воззрений на непрочность жизни развита в повести «Страшная ночь» (подробную выдержку см. в гл. IX), где находят себе место представления Зощенко о любви как возмущающем факторе, о боге и заменивших его науке и законе как ненадежных гарантиях миропорядка, о нищем как постоянном memento хрупкости благополучия. Собственно, концепция непрочности жизни лежит в основе всей пятичастной композиции «Голубой книги»: два раздела («Деньги» и «Любовь») посвящены главным якобы спасительным, а в действительности дестабилизирующим факторам, два — соответственно негативным и позитивным проявлениям случайности («Неудачи», «Удивительные события») и один («Коварство») – поведению, внушающему особо сильное беспокойство и, в свою очередь, вызванному ненадежным положением дел в мире:
«И от всех этих дел публика, наверно, нравственно испортилась, ослабла… И они стали ко всему приноравливаться, и с течением веков через это, может быть произошли коварство, арапство… и тому подобное, и прочее» (ГК; 3: 278–279).
Некомплектность. Эта манифестация “беспорядка”, образующая естественный контраст к ситуациям “взаимодействие колесьев”, “каждый на своем месте” и “без лишнего”, выявлена и подробно рассмотрена Ю.К. Щегловым.
«Начнем хотя бы с нарушений принципа комплектности. Как цельные предметы, так и их узаконенные наборы подвергаются бесцеремонному разрозниванию. Меняя рояль на сельскохозяйственные продукты при военном коммунизме, инструмент разнимают на части: кому педали, кому струну, кому что (“Твердая валюта”). Двум безработным приятелям предлагают работать дегустаторами: одному приходится целыми днями пробовать масло и сыр без какого-либо питья, другому – вино без закуски (“Какие у меня были профессии”)… В театре дама и ее спутник общаются лишь в антракте, поскольку “билеты разные – [один] внизу сидеть, а [другой] аж на самой галерке” (“Аристократка”). В почтовом отделении продажа марок и отправление заказных писем производятся в разных окнах, вынуждая людей стоять в длинных очередях (“Выгодная комбинация”). Владелец иллюстрированной книги разрывает ее на отдельные страницы и развешивает их по стенам (“Передовой человек”).
Если комплект… остается более или менее цельным, то… оставляет желать лучшего соответствие между его частями, их взаимная пригонка… [П]ароход, не проходящий ни под один мост (“Обмишурились”). Рубашки… выдаются не по размеру, а как попало (“История болезни”)…
Распространяясь с комплектов… на более широкие конфигурации вещей, несоответствие реализуется как нарушение синтагматических правил, определяющих сочетаемость объектов в физическом и социальном пространстве. Лошадь вводят в лавку (“Тяжелые времена”), рояль собираются поставить во дворе (“Твердая валюта”), заведующий мужской баней оказывается женщиной (“Рассказ о банях и посетителях”)» (Щеглов 1999).
Шатание. Излюбленным словечком Зощенко является глагол «мотаться», употребляемый как в буквальном, так и в переносном смысле, покрывая широкий круг ситуаций качания, тряски, дрожи, волнения, хождения туда-сюда и т. п. – манифестаций “беспорядка/беспокойства”.
«После ужасно побледнел. Замотался на своем стуле» («Иностранцы»). «Несколько пассажиров моталось по платформе из стороны в сторону, с нетерпением ожидая поезда» (Лю; 2: 65). «Страшно взволнованный, Мишель стал мотаться по саду, махая руками…» (МС; 2: 211). «[Е]сли женщина слабая, так он заместо нее… может проломить голову, если такая неблагодарная тварь… будет мотаться по ночам… и будет разрушать семейную слаженную идиллию» (СЦ; 2: 161). «Артист драмы моментально поник духом… И в силу этого он стал мотаться по комнате, задевая за все ногами…» («Забавное приключение»). «Необыкновенно слабый, я мотался из угла в угол, задыхаясь от.. невыносимых спазм во всем теле» (ПВС; 3: 606).
Те же ситуации могут описываться и без слова «мотание» – его синонимами:
«”Лучше бы… не знал, что это мина, я бы вел себя ровней. А тут, конечно, дергаюсь – боюсь”» («Рогулька»). «Я стою в надменной позе, а у самого поджилки трясутся… Ох, тут портье совершенно обезумел. “[Н]икак к нам испанца занесло” … И у самого, видать, руки трясутся. И у меня трясутся. И у него трясутся. И так мы оба разговариваем и трясемся» («История с переодеванием»). «А, надо сказать, я человек крайне нервный. Немножко понервничаю – у меня голос дрожит, и руки дрожат, и сам весь дрожу… Недавно на врачебной комиссии… нога у меня так подскочила…» («Фокин-Мокин»). «И мы уже слышим ихние [жуликов] трескучие голоса и видим трясущиеся руки» (ГК; 3: 285). «На этих сладких мечтах наш старый дурень успокоился. И теперь он ежедневно трясется на поезде, выезжая из этих своих Озерков на службу» («Рассказ о старом дураке»). «[И] дня через три он [доносчик], совершенно обалдевший от всех дел, трясся в кибитке, сопровождая арестанта в Сибирь» (ГК; 3: 290). «Его нервный озноб передается мне… У меня кружится голова» («Безумие»). «”Почему же я… должен дергаться, вскакивать, волноваться, бегать?”» (ПВС; 3: 519). «Но ведь, даже имея родителей, небезопасно жить в этом мире колеблющихся теней» (ПВС; 3: 564).
Расстройство: расшатанность, ослабленность. Склонность к “шатанию” – излюбленная зощенковская метафора неудовлетворительного состояния дел.
«Некоторые товарищи говорят, будто семейные устои шатаются» («Семейный купорос»). «[Т]руддисциплина у нас в цехе всецело расшатавши” « («На заводе»). «Тут-то и обнаруживается вся шаткость теории… Этот блестящий конец примиряет нас с теми шаткими предположениями, на которых построена теория о гибели Земли… [Н]аши… предположения можно обосновать на более твердой базе» (ВМ; 3: 138–139). «[К]огда мы юношей с превеликим удовольствием вступали на шаткий путь жизни…» (ГК; 3: 330). «Уже видать, так сказать, трухлявую походку жизни» (ГК; 3: 350).
В “расшатанности” коренятся также расстройства человеческого организма, в особенности нервной системы, – следствия “беспокойства”.
«С этого года у Егорыча зубное дело покачнулось» («Зубное дело»). «”Андреус (или там Теодор), – скажет она, запахивая свой пеньюар, – охота тебе, скажет, читать разную муру [т. е. сочинения “автора”]. Только, скажет, нервы себе треплешь на ночь глядя… [Он]… слегка удивится и заполощется на своей сафьяновой козетке…» (МС; 2: 178–179). «”Вот я вижу – у вас нервная система расшатавши. Я вам задаю вопрос – не было ли у вас какого-нибудь потрясения?”» («Врачевание и психика»). «Эти семейные раздражительные сцены совершенно расшатали семью профессора» (ВМ; 3: 43). «Сколько мог заметить автор, здоровье, главным образом среди вышеуказанной интеллигентской прослойки, несколько ухудшилось и покачнулось» (ВМ; 3: 15). «Свои нервы он [Ницше] расшатывает непомерной работой» (ВМ; 3: 128). «У кого нервы не в порядке, тот обыкновенно не берется под открытым небом спать…» («Артисты приехали»). «У меня, как говорится медицинским языком, нервы стали пошаливать» («Клинический случай»). «Мы пришли к мысли, что они [«замечательные люди»] погибают от расстройства нервов, которое создает в дальнейшем расстройство работы всего организма» (ВМ; 3: 108).
Частая метафора – “слабость” (обратная к “крепкости”), нарочито буквально применяемая к физическому состоянию организма, а переносно, с характерным наивным энергетизмом – и к нервной системе, кровообращению, мировоззрению, положению дел, и т. д.
«Тем более он не жрал давно и тем более голова была ослабши с похмелюги» («Землетрясение»). «После каковых слов поэт совершенно ослаб физически» (ГК; 3: 380). «А для нервного человека такое отдельное путешествие от вещей… как-то морально тяжело переносить… Но зато вторая часть пути… проходит с ослабленной психикой. И даже едешь в некотором равнодушии» («Порицание Крыму»). «[О]т нервного раздражения я… добавил еще несколько язвительных слов… И тогда начался шум и крики другого порядка, которые еще более досаждают душу и ослабляют кровь» («Еще о борьбе с шумом»). «Существует мнение, что при некотором нервном ослаблении половой инстинкт… не понижается. Однако… это не так… Автор – не ученый… и… не сумеет решить вопроса – каким образом… в дальнейшем [ходе истории] изменялись и ослаблялись нервы. Но ослабление произошло с несомненной ясностью… в особенности… в последние два столетия» (ВМ; 3: 107). «[У] него ослабла нервная система от постоянного восхищения перед красотой» (ГК; 3: 345). «И, будучи женщиной праздной и пустенькой, со слабым мировоззрением… Тогда она заплакала, сказав, что если это так, то в ее слабой голове спутались все понятия об устройстве мира. И что об интуристах она была совершенно другого мнения» (ГК; 3: 426).
В порядке иронического оксюморона “ослабленность” может оказываться и “благотворной”, смягчая обычную людскую агрессивность:
«Краюшкин не дрался с жильцами единственно по причине слабого организма» («Очень просто»). «А я, знаете, действительно не могу драться. Рост у меня, извините, мелкий, телосложение хлипкое… К тому же… в желудке постоянно что-то там булькает при быстром движении» («Муж»). «Елизавета Петровна, отличаясь слабостью нервов, не захотела казни» (ГК; 3: 418). «Многие у них [«среди мирового купечества»] ужас как ослабли и мечтают о конце культурной жизни… Конечно, оно некоторое моральное улучшение есть – в смысле того, что, например, публичных казней не устраивают. Но, может быть, это идет за счет нервной слабости. Что-с?» (ГК; 3: 354–355). «Впрочем, житейская мудрость и опыт многих лет, а также слабое состояние здоровья не дозволяют автору вступать в пререканье с критиком» (ВП; 2: 126).
Разные варианты расстройства охотно совмещаются друг с другом:
«Должно быть, просто “слабость нервов” … Должно быть, это обычно и колеблет меня, как часовой маятник… [Ч]то повредило мои нервы… и сделало меня несчастной пылинкой, которую гонит и мотает любой ветер?.. Может быть, детские годы подготовили зыбкую почву, по которой я теперь хожу спотыкаясь?.. [Н]еверными детскими шагами я шел по узкой тропинке моей жизни… Четыре весьма условныхраздражителя стали сопровождать ребенка по шатким путям его жизни» (ПВС; 3: 461, 522, 613).
О «научном» противостоянии расстройству речь впереди (см. гл. X), здесь лишь обратим внимание, сколь единым образом эта задача ставится по отношению к великим людям и к жалким «мещанам».
«Его [Толстого] жизнь была… благоустроенная и обеспеченная… но создава[ла] ряд противоречий, которые расшатывали его нервы и здоровье… И в создании [его] философии было стремление организовать себя, защитить себя от болезней, которые расшатывали его волю и тело» (ВМ; 3: 101–102). «Вышел на улицу, съел французскую булку для подкрепления расшатанного организма и пошел в другое учреждение…» («Закорючка»). «Его [Радищева] поведение было совершенно правильным, но нервы у него были плохие, и от этого он не всегда мог сдержаться» (ГК; 3: 404–405). «”Сколько лет, говорит, [я] сдерживался и портил себе кровь всякими преградами”» («Рассказ о человеке, которого вычистили из партии»).
Утомление, истощение. Усталость, в частности профессиональная усталость литератора, – постоянная тема, разрабатываемая во всей гамме от полной серьезности до различных оттенков (авто)иронии.
«Весною он [полу-автобиографический герой-студент] заболел, переутомленный экзаменами» («Двадцать лет спустя»). «И, утомленный своей речью, под гром аплодисментов [разоблачаемый приспособленец] сел на свое место» («Поучительная история»). «Утомленный бессонницей, ежедневной работой и разными личными делами, автор на время скрылся из Ленинграда» (ВМ; 3: 26). «[Профессора] привлекал этот здоровый, плотный субъект, который не знал, что такое… утомление чувств» (ВМ; 3: 58). «[П]оскорее гляжусь в зеркало. Там, вижу, вырисовывается потрепанная морда… “Ага!.. – говорю я сам себе… – Надо усилить питание. Надо наполнить кровью поблекшую оболочку” … И в короткое время возвращаю себе свежий, неутомленный вид» (ГК-Л, «Мелкий случай…»). «Я смотрю на этого великого человека [Горького], у которого легендарная слава. Вероятно, это нехорошо, беспокойно, утомительно. Я бы не хотел этого» (ПВС; 3: 504).
В соответствии с «грубо-материалистическим» подходом Зощенко к душевным состояниям, предметом его особого внимания оказывается “переутомленный мозг”, получающий подчеркнуто физиологическую трактовку.
«Какие-то акварельные картинки отдыха рисуются автору в его утомленном мозгу… Знаменитый немецкий химик Либих… к 30 годам, крайне переутомленный напряженной мозговой работой, уже чувствовал полнейший упадок сил… Механика этого страдания заключается в том, что мозг переутомляется от этих постоянных навязчивых и тяжелых мыслей… Вторая причина – … профессиональное переутомление мозга… [Е]сли мы возьмем мозг неврастеника или просто переутомленный мозг… [он] как бы несет в себе постоянное беспокойство… Основная причина неврастении – это переутомление» (ВМ; 3: 27, 91, 108, 114). «Понимая, что какие-то участки его мозга переутомлены литературным трудом, [Толстой] не бросал вовсе работы, а переключал свою энергию на другое» (ВМ; 3: 102). «[Н]екоторые вывески могут… создать тревожное состояние у ребенка… [Н]екоторая тень может лечь на неокрепший мозг» («О вывесках»).
Излюбленные образы – «изнашивание» и «истощение» мозга, в особенности последнее, вытекающее из фиксации Зощенко на проблемах питания и потому рассматриваемое в соответствующей главе (см. гл. XII).
Утомленность высшим образованием. Знаменитая зощенковская фраза о «докторше, утомленной высшим образованием» «(Операция»), совмещает сразу несколько инвариантов. Прежде всего, речь идет об “утомлении”, в частности – вызванном интеллектуальными усилиями и потому присущем образованным и привилегированным классам. Ирония усугубляется, далее, применением формулы к представительнице слабого пола, склонного кокетничать своей хрупкостью, и бестолковым смешением конкретной усталости с многолетней изношенностью организма. Ср. еще:
«Тут агент с дежурным поскорее… расчистили место интеллигенту, прислонили его к самой стеночке, чтоб он, утомленный событиями, боже сохрани, не ковырнулся во время движения» («Доктор медицины»). «И уже только потом, читатель, слегка утомленный и пришибленный чужими мыслями, получит порцию занимательного чтения…» (ВМ; 3: 8). «А Мишель… несколько утомленный своей поэтической работой и шумом столичной жизни, с ее ресторанами, певицами и мордобоем…» (МС; 2: 185). «Автор, утомленный своей литературной работой, не может сразу разобраться в этой сложной психологической канители» («Психологическая история»). «И, значит, группа конторщиков, уставшая от грохота революции, выехала освежиться» («Происшествие на Волге»). «Но, конечно, эти самые негры избалованы европейской цивилизацией» (ДП).
Ряд примеров примечателен переносом источника “утомления” вовне субъекта. Утомленность грохотом войны – распространенный (прозрачно автобиографический) мотив у Зощенко, часто напрямую соотносящий состояние отдельной человеческой единицы с мировыми явлениями – по принципу “один за всех”.
«Я участвовал во многих боях, был ранен, отравлен газами. Испортил сердце» (ПВС; 3: 455; «я» – автобиографический МЗ). «У меня тогда сердце маленько пошаливало – я был два раза отравлен газами в царскую войну» («Врачевание и психика»; «я» – рядовой зощенковский персонаж). «У меня порок сердца, плохие нервы и несколько неправильная работа психики. В течение многих лет в меня стреляли из ружей, пулеметов и пушек. Меня травили газами. Кормили овсом…» (3: 159; автобиографическое примечание к ВМ). «Былинкин… заметил, что сам он… человек тихий и потрясенный жизнью, побывавший на двух фронтах и обстрелянный артиллерией, не может переносить лишних мещанских звуков… дважды побывавший на всех фронтах и обстрелянный тяжелой артиллерией… оглушенный снарядами…» (ОЧП; 2: 112–116; Былинкин – сентиментально-комический персонаж). «То есть я не знаю, может, наш грубый солдатский ум, обстрелянный тяжелой артиллерией на двух войнах, не совсем так понимает тончайшие и нежнейшие поэтические сплетения строчек и чувств» (ГК; 3: 224–225; «я» – ироническая фигура “автора”).
Именно такое, в идеале гармоничное, но реально извращенное до гротескного отрицания, взаимодействие между микро- и макромиром и составляет глубинную суть конструкций типа «докторша, утомленная высшим образованием». Несомненно при этом нарочитое огрубление – в порядке наивного материализма и «научности» – соответствующего советского и, шире, общегуманистического клише, чем, однако, не отменяется серьезная приверженность к нему Зощенко.
3. Упорядочение, успокоение
Непрочность “порядка” и возникающее из-за этого “беспокойство” требуют принятия контрмер. Подлинное преодоление хаоса возможно, согласно Зощенко, лишь во всеоружии разума, науки и техники (см. гл. X). Однако и жизнь как она есть полна попыток хотя бы частичного и временного “упорядочения”.
Укрепление. Необходимость в нем диктуется сомнительностью большинства претензий на “крепость”.
«Человек он очень здоровый, крепкий… И вдруг… [ему] показалось, что жизнь не так уж тверда в своем величии… “Чем, кроме этого [т. е. игры на музыкальном треугольнике], я прикреплен”?» (СН; 2: 94, 96, 101).
Распространены поэтому всевозможные комбинации “крепкого” с “некрепким”:
«Однако тетка, не пожелав чаю, настойчиво шла к своей комнате, твердо сохранив в своем непрочном уме расположение комнат» (МС; 2: 204). «[С]лабый человек, то есть совершенно ослабевший парнишка, наклепал сильному… водолаз… был очень даже здоровый тип… А студент был, конечно, мелковатый, непрочный субъект» («Рассказ о студенте…»). «Он чуть что – за воротник заливал. И не всегда твердо стоял на ногах… Думает: ” Сколько лет я крепился и сдерживал порывы своей натуры” …» («Рассказ о человеке…»).
Эмблематичным воплощением неустойчивого компромисса между двумя полюсами является характерное зощенковское словечко «крепковатый». Примененное, как мы помним, к браку, оно перекликается с фразой из другого рассказа на ту же тему: «[О]на ему родила младенца и тем самым еще больше его прикрепила» («Женитьба – не напасть…»).
Операция “укрепление” применяется и в политической сфере:
«Тем более время было слишком тревожное… Шаткое положение… А [Лизистрат] конечно, хотел завоевать симпатии народа, чтоб покрепче утвердиться… [Он] с холодным расчетом пустился на подобную аферу, чтоб покрепче захватить власть в свои руки… [И] вскоре утвердил единовластие» (ГК; 3: 288). «Свое здоровье… свою необычайную силу воли и твердость психики философ [Сенека] сумел создать при самых неблагоприятных обстоятельствах… [О]н… восемь лет провел в изгнании, которое еще более укрепило его силу воли и здоровье… “Получив известие о приговоре, Сенека… утешал друзей… напоминая об уроках стоической философии, проповедовавшей сдержанность и твердость…” Повторяю, нам просто трудно представить всю силу и твердость этого человека… Но он пишет [о бое гладиаторов]… со спокойствием и с той нервной твердостью, которая неизвестна нам… Эта… звериная психика [римских граждан] и есть, в сущности говоря, звериная крепость нервов» (ВМ; 3: 103–105, 107).
Педалированный повторами и временными перестановками, контраст, по определению содержащийся в “укреплении”, т. е. превращении “некрепкого” в “крепкое”, может доводиться до комического оксюморона:
«Чуть расхлябанная тара – он ее не берет. Весовщик говорит: “Заместо страданий укрепите вашу тару…”. Тогда мне начинает казаться, что у меня тоже слабая тара… [Я] подхожу к рабочему и прошу на всякий случай укрепить мою сомнительную тару… Я становлю свой ящик на весы и любуюсь крепкой тарой. Весовщик говорит: “Тара слабовата. Не пойдет”. Я говорю: “Разве она слабовата? А мне только сейчас ее укрепляли” … “Извиняюсь. Сейчас ваша тара крепкая, но она была слабая”» (ГК-К, «Мелкий случай…»).
Уравновешение. Эта операция по преодолению “неровности, неравновесия” носит еще более динамический характер. Примером проблематики “равновесия” в буквальном физическом смысле может служить эпизод из рассказа «Шумел камыш», где фигурирует подвыпивший поп, приглашенный «устроить [некой умершей] старухе соответствующее захоронение».
«[Б]атюшка… видать, выпивши и немного качается… [П]оп-то, глядите, не стройно держится на ногах… “[Я] сегодня с утра не жравши, и, может быть, через это меня немножко кренит” … Подзаправившись, батюшка снова приступил к работе. Но качка у него продолжалась… Но поскольку он уравновешивал эту качку помахиванием кадила, то все сходило… удовлетворительно».
В согласии с зощенковской механистической моделью мира, “уравновешивание” часто возводится в ранг экзистенциальной метафоры.
«[В]рачи утверждают, что эта игра [бильярд] для неуравновешенных мужчин крайне полезна… [Однако д]ругой неуравновешенный… до того нальется пивом, что после игры еле домой ползет, так что я сомневаюсь, чтобы это для нервных и расстроенных было полезно» («Веселая игра»). «Начал Петюшка Ящиков все-таки свою китель сдирать, чтоб, так сказать, уравновесить другие нижние недостатки» («Операция»). «”[Д]авай временно поменяемся профессиями… Неделю или две поработаем так, а после опять поменяемся. А потом опять. Вот оно и получится у нас какое-то равновесие”» («Какие у меня были профессии»).
Частый оксюморонный эффект – ироническое совмещение качания с тем или иным проявлением покоя. На подобной стабилизирующей нормализации “мотания” построен рассказ «Не пущу» (рассмотренный в гл. VI в “ручном” плане):
«[Н]а панели идет мужчина… пьяный. Он идет очень неровно. Шатается. И его сильно кренит то в одну, то в другую сторону… Он держит маленького ребенка лет, может, трех… [Тому], видать, забавно, и у него дух замирает, что он так на руках качается. Он не понимает, что его пьяный несет и он через это качается. Он, может быть, думает, что это такая игра… А рядом с этим странным шествием идет женщина… [и] по временам делает козу… Некоторые женщины… видя, что крошка подвергается опасности упасть и вдребезги разбиться, начинают кричать на пьяного… Но тот, мало что понимая, идет, покачиваясь дальше. А… женщина… продолжает забавлять ребенка…”Товарищи, – сказала она, – …мой муж… лечится от алкоголя… Муж у меня исключительно любит ребенка. И… когда я в пивную зайду с сыном, он весь преображается. Но попробуйте от него отнять ребенка – и он обратно вернется и будет снова пить. Что же касается до того, что он уронит ребенка, то на этот случай я иду рядом, и если муж опрокинется, то я вполне успею подхватить мальчика” … И пьяный отец, который во время речи мотался, как пшеничный колос от ветра, торжественно пошел дальше. И тут все убедились, что он крайне крепко и бережно держит мальчишку. И милиционер… снова взял под козырек и, вздохнувши, сказал: “Все в порядке… Пущай идут”. И кто-то из толпы добавил: “Все в порядке – пьяных нет”. И тут все рассмеялись и разошлись по своим делам».
Здесь “шатание”, разработанное с интенсивным нарастанием («идет неровно», «шатается», «кренит», «качается», «вдребезги разбиться», «уронит», «опрокинется», «мотался, как колос от ветра»), “уравновешивается” рядом способов: ребенок осмысляет качание как игру (укачивание – нормальный способ обращения с ребенком); отец любит ребенка и держит его «крепко и бережно»; мать подстраховывает возможное падение, а на символическом уровне использует ребенка как противовес пивной, чем создается амбивалентное балансирование мужа между алкоголизмом и излечением[6]. Рассказ венчается иронической констатацией “порядка” и возвращением на “свое место”.
В самом абстрактном смысле тот же принцип, уже без обязательной опоры на идею “равновесия”, лежит в основе зощенковского инварианта “благотворной некультурности” (типа использования воровства для уборки мусора) и, шире, всех тех ситуаций, где минус на минус иронически дает плюс (типа пожелания герою подорваться на мине и тем обезвредить ее и себя в «Рогульке»)[7].
Сродни “уравновешению” – “переключение”, основанное на законе сохранения энергии как основе миропорядка.
«[Х]андра есть… физическое состояние, вызванное нерасчетливой тратой энергии, не пополненной вовремя… Человек, раздражившись, создал в своем теле энергию, которая не исчезает сама по себе, даже при условии успокоения, – она лишь переключается на другой вид энергии… Человек, который отдает энергию на одно, попросту не способен отдать столь же много на другое. Тут арифметически ясно. Тут все дело в пропорции: чем больше отдано на одно, тем меньше остается на другое» (ВМ; 3: 80, 110, 154)[8].
Гарантированный покой. “Упрочение покоя вопреки беспокойному окружению” стремится опереться на некие абсолютные гарантии, надежность которых завышается, чем готовится последующий провал.
«Театр не хаю. Но кино все-таки лучше… Раздеваться, например, не надо – гривенники от этого все время экономишь. Бриться опять же не обязательно – в потемках личности не видать». Следует, однако, жуткая сцена давки, приводящей к практическому раздеванию рассказчика при входе в кинозал («Кинодрама»). «Высокообразованный, знающий отлично испанский язык и отчасти латынь, Иван Иванович ничуть не беспокоился о своей судьбе». Но языки ему не помогают (Лю; 2: 71. «Тогда артист… прилег на кровать, полагая, что он тут в полной безопасности… [Н]аш артист снова, как малолетний ребенок, ложится на кровать, думая, что это только сон, который сейчас пройдет, и тогда наступит великолепная жизнь, без всяких особых неприятностей и передряг». Вскоре хозяин кровати бьет артиста («Забавное приключение»).
В обеспечении гарантий незадачливые герои могут полагаться на свою смекалку:
«”Меня это не касается… И этот перегон [с хитрыми ворами] меня не волнует” … И с этими словами он ложится… и под свою голову закладывает свой чемодан… Значит, ложится он и спокойно засыпает». Воры, разумеется, находят коварный способ украсть чемодан («Рассказ о том, как чемодан украли»). «А я, говорит, находясь с такой распиской, буду… еще более с вами любезен… а то, говорит… я буду впоследствии беспокоиться за свои действия». Но платить алименты герою все же приходится («Последний рассказ… “Коварство и любовь”»).
Чаще защита безуспешно ищется у соответствующих общественных структур – “страховок” как в узком смысле слова (вспомним Егорыча с его «зубным делом»), так и в широком, включая священные институты брака, церкви и даже самой смерти.
«”Скажи, говорит, спасибо, что [галошу] в трамвае потерял. В другом общественном месте – не ручаюсь, а в трамвае потерять – святое дело. Такая у нас существует камера потерянных вещей. Приходи и бери. Святое дело!”»… Одно досадно, за эту неделю во время хлопот первую галошу потерял… Главное, что не в трамвае. Это гиблое дело, что не в трамвае» (ГК-Н, «Мелкий случай…»). «[Благодаря выгодным браку и должности] Володин… почувствовал под ногами почву и понял, что его немыслимо согнать с занятой позиции… И он начал полнеть, округляться и приобретать спокойно-независимый вид… [Однако,] особого спокойствия… Володин не имел», и в дальнейшем его удобный брак расстроился (СЦ; 2: 155–156). «Ну, а в церкви он, естественно, не мог на этот счет [отравления] тревожиться. Он был абсолютно спокоен… “Это, мол, единственное местечко, где я, не тревожась, пью и кушаю… Славно!” Но не тут-то было…» – его отравляют причастием (ГК; 3: 284–285).
Прочный покой обретается лишь в редких лакировочных рассказах, где его гарантом оказывается государство, иногда в союзе с наукой и техникой (вспомним «Водяную феерию», см. гл. IV), а также в сатирических сюжетах – в порядке мечтательного вымысла о сказочной западной цивилизации.
«[П]оскольку у нас перемена курса – наше будущее нас, естественно, не волнует… [М]ногие неудачи померкли в своем первоначальном значении. И они не так уж нас волнуют, как это бывало раньше, поскольку у всех теперь возникла полная уверенность, что все [это]… окончательно уйдет и превратится в прах» (ГК; 3: 328, 356). «Говорят, в Америке бани очень отличные… [Г]ражданин… [б]еспокоиться даже не будет – мол, кража или пропажа… Ну, может, иной беспокойный американец и скажет банщику: “Гут бай, дескать, присмотри” …[Н]азад придет, а ему чистое белье подают – стираное и глаженое… Подштанники зашиты, залатаны. Житьишко!» («Баня»).
Чудесная сохранность. Одним из осознанных стимулов к дебатированию проблемы непрочности человеческого существования была у Зощенко травма, нанесенная революционным разрушением привычного миропорядка. При этом он всячески подчеркивал безоговорочность сделанного им выбора в пользу «новой жизни» и – будь то искренне, притворно или в порядке самовнушения – отказывал революции в формировании его скептического взгляда на вещи: «”Меня, говорит [один из персонажей МС], не революция подпилила”» (см. гл. IV). Аналогичным образом и в ПВС неустойчивость психики “автора” целиком возводится к детским травмам, а тяжелый опыт войны и революции объявляется поздним наслоением.
Причудливой вариацией на эту двусмысленную тему является мотив “чудесной сохранности прошлого вопреки революционным переменам”. Его примеры были рассмотрены в гл. IV, в том числе эмблематический случай с сумасшедшим, мнящим себя помещиком, который «сумел сохраниться через всю вашу революцию» (ГК-У, «Мелкий случай…»)[9], и история двух старорежимных старушек, временно, до ялтинского землетрясения 1927 года, укрывшихся на своей крымской вилле («Тишина»; см. также выше в наст. главе). Оригинальный вариант этого мотива образуют ситуации, где “сохранность” объясняется крайним цинизмом или тупостью персонажа.
«Даже революция, сначала крайне смутившая Бориса Ивановича, после оказалась простой и ясной в своей твердой установке на определенные, отличные и вполне реальные идеи… И вот, если закрыть глаза и подумать о прошлом, то все: и пожар, и женитьба, и революция, и музыка, и голубой распорядительский бант на груди – все это стерлось, все слилось в одну сплошную, ровную линию» (СН; 2: 94, 96–97). «[Волосатов] увидал глупость и непроходимую пошлость, которые защищали этого человека [Кашкина] от превратностей жизни, и он «[за]хотел поучиться у этого бревна [Кашкина]… “Я, говорит [Кашкин], не считаю возможным огорчаться при жизни. А когда помру… вот тогда и начну беспокоиться. И когда меня начнут… зарывать в сырую землю, вот тогда я и буду огорчаться, беспокоиться и проситься наружу”» (ВМ; 3: 53, 55–56). «Сергей Петрович… думал о кратковременной жизни и о непрочности человеческого организма и о том, что надо эту жизнь заполнить погуще всякими… веселыми приключениями… И… на сердце его были мир и тишина» (ВП; 2: 143).
Несмотря на ту или иную дозу иронии, очевидно зощенковское желание всерьез перенять у пошляков их непробиваемую простоту. Особенно красноречива в этом смысле ситуация с пьяницей, который оказался способен не заметить целого землетрясения.
Напившийся герой «спит, видит разные интересные сны, а параллельно с этим происходит знаменитое крымское землетрясение. Домишки колышутся, земля гудит и трясется, а Снопков спит себе без задних ног и знать ничего не хочет… После подсчитал Снопков свои убытки. Автор хочет сказать, что выпивающие люди не только другие более нежные вещи – землетрясение и то могут проморгать» («Землетрясение»).
Дело в том, что землетрясение, являющее макрокосмический случай “беспорядка”, служит у Зощенко метафорой революции. Вспомним довольно прозрачное, хотя и отрицаемое, как всегда, сопоставление этих двух потрясений в рассказе «Тишина»:
«[З]наменитое землетрясение в Ялте разрушило их виллу “Тишина” … “Конечно, я понимаю, что революция тут не причем… Только иронически можно было назвать так, как мы назвали, нашу виллу”» (2: 304).
Именно редкостный казус чудесного сопротивления всеобщему “беспорядку”, хотя бы ценой опьянения (а в случае мнимого помещика в поезде – ценой сумасшествия), и составляет скрытый смысл «Землетрясения», подаваемого автором под видом художественной сатиры, жало которой «направлено в аккурат против выпивки и алкоголя». Если же отвлечься от эзоповских обертонов рассказа, то он в символически чистом виде рисует типично зощенковскую картину ненадежности человеческого состояния в рушащемся мире, ибо и самым тупым персонажам все же не удается полностью игнорировать общий миро(бес)порядок (см. также Прим. 16). Ср. в ВМ:
«Профессор показывал ему на Юпитер. И Кашкин, ковыряя в зубах… расспрашивал о вселенной, хотя решительно никакого дела ему не было до мироздания… Они вдвоем изощрялись, выискивая недостатки и несуразности длинного года [на Сатурне]… Эти [научные] сведения… поражали [Кашкина] в самое сердце… [и он] уходил домой, покачивая головой, недоверчиво зыркая на звезды и явно не веря многому» (3: 44–46).
Примечательно, что “недоверие” Кашкина вызывает именно альтернативный “порядок” жизни на другой планете – сложная, ибо иная, система тамошнего календаря и расписания жизни, так сказать, тамошнего “взаимодействия колесьев”.
Успокоение и мертвенный покой. Потерянный покой подлежит возвращению, каковое и наступает, часто благодаря сознательным усилиям, но ненадолго.
«И тут мир и тишина воцарились вокруг» – после призыва мудрого пассажира не нервничать по поводу поломки автобуса, а наслаждаться моментом («Вынужденная посадка»). «И… убирая от себя все волнения, беспокойства и тревоги, он вдруг стал замечать в себе какую-то жестокость молодости… Все, что раньше тревожило и приводило в беспокойство, перестало его тревожить» (ВМ; 3: 54, 56). «И там [в конце книги, почтенный критик,] твое усталое сердце успокоится от всего хорошего» (ГК; 3: 188). «И почему это французы могут изображать отличные и успокоительные стороны жизни, а мы не можем?» (ВП; 2: 124). «Мишель написал свое известное стихотворение… Это его несколько успокоило… Несколько успокоенный [скромностью претензий невесты]… Мишель… спокойным шагом побрел домой…» (МС; 2: 192–193).
Ряд ситуаций отличает особенно жестокая ирония, ибо финальное “успокоение” довольствуется минимальным уровнем, достигаясь ценой отказа от собственных желаний или ценой страданий другого.
«Но в поезде он успокоился, сказав себе», что он еще разыщет любимую женщину, но в дальнейшем этого не произошло («Двадцать лет спустя»). «Так пожелаем же ей… спокойной жизни [в ссылке] в Арзамасе, где она, наверное, будет конторщицей и… получит те чувства, которые заслуживает без своего крупного богатства» («Последний рассказ… “Счастливый путь”»). «Я шел домой, как в бреду. В моей голове был хаос… Потом я успокоился на том, что до меня она с этими синяками была у актера» (ПВС; 3: 158). «”Идите. Теперь у вас моя фамилия. Вы можете быть спокойны”. С просветленным лицом он уходит… [У]жасающая тоска охватывает меня» («Безумие»).
В серьезном ключе макабрическое совмещение желанного покоя с омертвением настойчиво разрабатывается в «Сентиментальных повестях», где к нему приходят выброшенные из жизни дореволюционные интеллигенты.
«[С]транное успокоение пришло к нему… [К]акая-то счастливая мысль мелькнула в его уме… исход какой-то, от которого на мгновение стало ясно и спокойно… Перепенчук… вступил в должность нештатного могильщика… От спокойного, бездумного лица его веяло тихим блаженством… [Но когда] он вспоминал свою жизнь… спокойное лицо его мрачнело… Однако все огорчения были теперь позади. И счастливое спокойствие не покидало больше Аполлона Семеновича… [К]опая землю, выравнивая стенки могил, [он] проникался восторгом от тишины и прелести новой своей жизни» (АТ; 2: 44, 47–48). «Какое-то веяние смерти сообщалось всем вещам… Но однажды… в жизни Ивана Алексеевича произошли чрезвычайные перемены… [О]н почувствовал прилив необыкновенной свежести и здоровья… [Т]ем более что условия к тому были благоприятны – в течение одиннадцати лет, после разгула и пьянства он вел спокойную, размеренную жизнь» (Му; 2: 50–51). «Потом-то, раздумав [об уходе жены к соседу], он, наверное, даже обрадовался. Автору кажется, что Иван Иванович и не мог не обрадоваться. Страшная обуза сошла с его плеч. Все-таки приходилось беспокоиться о жизни Нины Осиповны… Тем более, что… она и за двоих съедала… И спокойным, ровным шагом пошел в город…» (Лю; 2: 80, 84). «Но это, собственно были последние волнения… Он стал иногда просить милостыню… [И] стоял там, спокойно поджидая подаяния… [Е]го душа была по-прежнему спокойна… И тогда [в ночлежном доме] началась совсем размеренная и спокойная жизнь без ожидания каких-либо чудес и возможностей… Мишель растянулся на траве и, глядя в синеву неба, снова почувствовал какую-то радость успокоения. Но эта радость была умеренная» (МС; 2: 207, 212, 216).
Иногда зловеще мертвенный покой возникает вследствие насильственных действий, иногда, наоборот, в результате сознательного самоперевоспитания:
«Братья милосердия… сжали ее в своих объятиях. Старуха старалась укусить их за руки, но… бурная энергия сменилась спокойствием и даже безжизненной апатией» (МС; 2: 201). «[Волосатов] холодными глазами посмотрел на свою мадам и Лиду… Все, что раньше его тревожило и приводило в беспокойство, перестало его тревожить… Он хотел поучиться у этого бревна [Кашкина]…» (ВМ; 3: 55–56).
Гротескный могильный юмор типа рассуждений циничного Кашкина может даваться и от лица более непроницаемого рассказчика:
«[В]се это веяло яркой бодростью и повседневной жизнью. Сама покойная тетка удобно расположилась на столе, на лучших кружевных наволочках. Спокойствие и счастье лежали на ее добродушном лице. Старуха была как живая» (ВП; 2: 143). «Конечно, неизвестно, что случилось бы с ним в наши дни, но он, будучи неглупым человеком, своевременно в двадцать четвертом году умер со спокойной улыбкой на устах – дескать, эх вы, дураки, не знаю, как вы, а я прилично нажил и дочке все передаю» («Последний рассказ… “Счастливый путь”»).
То же совмещение смерти с покоем присутствует и в совершенно серьезном описании умирающей матери МЗ – автора-рассказчика ПВС: «Но вот ее лицо делается спокойней. Дыхание ровней… Она умерла» (3: 500).
Парадоксальный “покой отчаяния” часто фигурирует и в ситуациях, не овеянных дыханием смерти.
«У нее был расчет, думал, Володин… И в своей тоске и беспокойстве Володин поднялся с кровати… Потом, беспокоясь, что ночная прохлада может снова вызвать заболевание… заспешил к кровати… А наутро он встал веселый и спокойный и о грубых вещах старался больше не думать» (СЦ; 2: 174). Вычищенный из партии за пьянство и на свободе еще больше «развяза[вший] свою натуру», герой «вдруг откуда-то узнает… что [его] опять как будто восстановили… [И] он теперь сидит в своей комнате тихо и не бузит. Все думает – вот его позовут и скажут: “… принят” « («Рассказ о человеке…»). «”[М]не самому удобно, что меня от воров закрывают [говорит сторож, запертый между двух дверей]… Я их как огня боюсь. А [так]… я спокоен» («Ночное происшествие»). «Уж будьте покойны… сегодня [отменили] чистописание, завтра рисование, а там и по вас хлопнут”» (СН; 2: 84).
Каламбурный призыв черпать спокойствие в уверенности, что и до тебя доберутся, и оксюморон о смерти, дышащей жизнью, восходят к архетипическому мотиву смерти как желанного успокоения, инвариантному, в частности, у Пушкина[10]. Зощенко разрабатывает в сущности ту же тему, только с характерным для него страхом, выражающимся в еще большей отчужденности – то комической, то нарочито циничной, то «объективно-научной».
«[Н]а что уж беспокойный век, ну, скажем, шестнадцатый… Вот идет он погулять и, значит, шпагу сбоку пришпиливает: мало ли… сразу надо драться. И ничего… [И] даже на морде никакой грусти или паники не написано… [Ч]еловек очень великолепно устроен. Какая жизнь идет – в той он и прелестно живет… Так вот сейчас со спокойной совестью мы перейдем к воспоминаниям о человеке, который жил в начале двадцатого века… Нищий перестает беспокоиться, как только он становится нищим. Миллионер, привыкнув к своим миллионам, также не думает о том, что он миллионер. И крыса, по мнению автора, не слишком страдает от того, что она крыса… Человек отлично устроен и охотно живет такой жизнью, какой живется» (МС; 2: 180–181, 208). «Зачем же трепать свои нервы и расстраивать здоровье – все равно бесцельно, все равно не увидит, вероятно, автор этой будущей прекрасной жизни. Да будет ли она прекрасна – это еще вопрос. Для собственного успокоения автору кажется, что и там много будет ерунды и дряни» (ОЧП; 2: 106). «Пусть на этом месте читатель плачет, сколько ему угодно, – автору все равно, ему ни холодно, ни жарко. Автор бесстрастно переходит к дальнейшим событиям (АТ; 2: 45).
«Дарвинистское» рассуждение о нищих, крысах и миллионерах, идеально притертых к своим жизненным нишам, представляет собой, в сущности, особый минималистский вариант мотива “каждый на своем месте”.
Обобщенная формулировка трагикомического парадокса “смерти как гарантии покоя” есть в рассказе о переименованиях парохода (см. гл. IV).
«[М]ожно не сомневаться, что это наименование [«Короленко»] так при нем и осталось. На вечные времена… Тем более, что Короленко умер… [Н]еудача заключается… в том, что люди бывают как бы живы… [Н]ам как будто бы иной раз выгодно быть неживым. А с другой стороны… покорно вас благодарю… Так что тут, так сказать, с двух сторон теснят человека неприятности» («Происшествие на Волге»).
А в ПВС мертвенный покой провозглашается желанным наименьшим злом без тени комикования – в тоне безнадежной серьезности и от имени самого МЗ:
«В дни… юности я встретил одну… необыкновенно привлекательн[ую]» женщину, которая вся «была сконцентрирована только лишь в одном направлении [ – любовном]. Как метеор, она неслась сквозь чужие жизни… Если бы она была умней, она своим существованием, быть может, сумела бы поколебать мировой порядок… Нет, она не принесла мне несчастья. В те годы, годы моей меланхолии, казалось, ничто не трогает меня. Почти равнодушный, я расстался с ней, и она была обижена тем, что я не повесился и даже не поплакал…. И я одиннадцать лет ее не видел… [О]на живет весьма тихо… стала медлительной, вялой, безразличной… “Все надоело?.. Это пресыщение?”… “Конечно, раз это [любовь] приносит только огорчения, то на что мне это?”… Любовь и несчастье стали тождественны… Пусть лучше не будет желаний, чем снова беда… Я было начал говорить ей о причинах ее несчастья… Но не сделал этого. Пусть она останется такой, как сейчас, – подумал я» («Пресыщение»).
Примечательно, что омертвение, аналогичное постигающему героиню – с одобрения МЗ, который выступает здесь в роли психотерапевта-исцелителя, – было с самого начала свойственно ему самому: «я… даже не поплакал»[11].
Между жизнью и смертью. Изображая смерть как идеальное воплощение желанного покоя, а примиренную готовность к ней – как высшую житейскую мудрость, Зощенко настаивает на отсутствии у него самого страха смерти.
«Нет, смерть никогда не страшила автора. Но вот увядание, дряхлость… Вот что приводило автора в страшное беспокойство, и вселяло тревогу» (ВМ; 3: 26). «Я спорил с моим другом, доказывая ему, что старость есть нечто ужасное, даже ужаснее, чем смерть. Это есть потеря и ослабление чувств, желаний, намерений. Что может быть хуже?» (ПВС; 3: 683).
Впрочем, последнее заявление противоречит обычной у Зощенко проповеди отсутствия желаний. Иногда, учитывая стереотипность преуменьшения разницы между жизнью и смертью, Зощенко открыто пародирует это клише.
«[В]озвышенный похоронный стиль требует упоминания, что жизнь – суета. Возможно, что это говорится просто так… для поднятия морального духа среди покойников. Видимо, это так, судя по эпитафии… на Смоленском кладбище: “…Здесь отдых, а не там” (ПВС; 3: 672).
Характерна не только опора на советский штамп (о «моральном духе»), но и подача ситуации одновременно с обеих точек зрения – посю- и потусторонней.
По-видимому, беспокойство по поводу смерти, тщательно подавляемое и сублимируемое, было присуще Зощенко, которого с молодости занимал вопрос о достижении бессмертия[12]. Одной из его манифестаций является мотив “мотания между жизнью и смертью”. В нем совмещаются страх смерти и стремление к ней, надежда на ее нереальность или обратимость и характерный беспокойный – колебательный – рисунок. Вспомним (из наст. гл. и гл. IV):
персонажа, которому не дала умереть жена, потребовавшая заработать ей на жизнь; рассказ о беспокойном умирающем, оживающем и снова умирающем – старике; другой рассказ из ГК о «воскресении» мнимо умершего пациента, желавшего «смыться» с казенными деньгами; рассказ «Живой труп», где вместо вытрезвителя пьяницу отправляют в морг, но он все-таки спасается; и колебания в вопросе, лучше ли быть живым или мертвым, иконически – чередованием аргументов – переданные в рассказе о пароходе.
Примеры переходов границы то в одну, то в другую сторону можно умножить. Ср.:
Рассказчик идет к управдому со списком жалоб, в частности, на угар, идущий из водопроводного крана. «[Т]от нарочно упал на стул и застонал… Тогда, черт возьми, я тоже упал на другой стул. Но стонать не стал. Я просто закрыл глаза, как бы потеряв сознание. Лежу и думаю: посмотрим, кто кого перекроет. Увидев, что я упал, управдом заволновался… И увидев, что я не прихожу в сознание, приложил свое ухо к моей груди… Но скрозь пальто он не услышал мое сердцебиение. И от этого еще больше заволновался… Я уже хотел вскочить на ноги, чтоб обнять и расцеловать человека, проявившего некоторую чуткость к временно ослабшему жильцу. Но тут управдом… стал куда-то названивать. Я думал, что он вызывает неотложную помощью И от этого почувствовал еще больший прилив нежности к нему. Но он вдруг сказал в трубку: “Сеня!… Хлопочи скорей бумаги, ордер. По-моему, в нашем доме освободилась комната” … [Я] вскочил… “Н-ну нет! – сказал я… – Отныне я только начинаю жить. Только начинаю вести борьбу против таких, как вы” … Закрыв глаза, он упал в кресло. Но я не стал суетиться. Я спокойно поднялся в свой этаж, чтобы письменно заклеймить поступки этого человека» («Берегитесь!»).
Из множества характерных зощенковских эффектов, которыми блещет этот скромный крокодильский фельетон на жилищную тему[13] (бегство в смерть; волнение/спокойствие; ослабленность; медицинские мотивы, в том числе вызов неотложной помощи), подчеркнем удвоенный мотив “смерти и воскресения”. По сравнению с рассказом о летаргическом старичке фарс здесь и усугублен – быстротой переходов и зеркальностью поведения двух персонажей (включая закрывание глаз), и облегчен – прежде всего, притворностью смертей. Эти “жульнические смерти и воскресения” удобно совмещают интересующую Зощенко экзистенциальную тему с разоблачительным жанром фельетона.
Однако роль двойничества между рассказчиком и героем-жуликом[14] не сводится к заострению комизма. Глубинная притягательность подобных сюжетов для Зощенко объясняется его напряженным интересом к проблеме преодоления смерти – возможности «надуть» ее[15]. Что именно таковы стратегии Зощенко вокруг «факта смерти», видно из реакций МЗ-ребенка на труп утопленника и на похороны родителей и из других серьезных эпизодов ПВС:
«Искоса я поглядываю на утопленника. Мне хочется, чтобы он задвигался, встал и сказал: “Нет, я не потонул. Это я так. Нарочно. Пошутил”. Но он лежит неподвижно. И мне делается так страшно, что я закрываю глаза (ПВС; 3: 533). «Вот [мать] стоит у стола, на котором лежит мой отец. Она упала лицом на его лицо и плачет… “Может быть, это глубокий обморок, летаргический сон?.. Мать отстегивает булавку от своей блузки. Потом берет руку отца… Булавкой она прокалывает руку насквозь… “Да, он умер”… Я первый раз на кладбище… [Покойники] лежат бледные, неподвижные, как восковые куклы… Отец. Еще чей-то отец… И какой-то пузатый, толстый человек. Такой пузатый, что вряд ли закроется гроб при таком брюхе. Впрочем, прижмут крышкой. Церемониться не будут… Затаив дыхание, я подхожу [к отцу]. Чуть касаюсь губами его мертвой руки» (3: 546–547). «Вот уже Смоленское кладбище… Гроб [матери] несут в церковь… Гроб снова выносят из церкви. И я… везу сани в дальнюю аллею. Там могила моего отца, который умер четырнадцать лет назад. Рядом с этой могилой вырыта новая. Я приподнимаю крышку гроба и целую мертвую руку матери» (3: 501).
Все три эпизода сталкивают МЗ с необратимостью смерти, несмотря на его желание усмотреть в ней “притворство” и добиться какой-то реакции от лежащего в гробу (отметим характерные мотивы ” крышки гроба” и “руки”).
Оригинальный вариант курсирования между жизнью и смертью являет приводимая в ВМ история создания картины на тему смертной казни:
«[Х]удожник Вирц (1806–1865)… писал картину казни преступника. Для более правдивой передачи страдания казнимого художник… попросил загипнотизировать себя и внушить, что казнят именно его… [Это] вызвал[о]… такое реальное страдание и такой ужас смерти, что загипнотизированный стал бороться с “палачом” , а потом жалким голосом умолял поскорее покончить с ним. Разбуженный художник долгое время… хворал тяжелым нервным расстройством. Картину же… написал со всем блеском» (3: 148–149).
Гипноз позволяет живописцу (самоотождествление с которым естественно предположить у писателя и к тому же сына художника) пережить казнь и воскресение, то есть, крайнюю реализацию общей тенденции к “мотанию между жизнью и смертью”, пронизывающей тексты Зощенко.
Закончим раздел и главу следующим парадоксальным казусом.
«Однажды в клинику явился клиент и рассказал, что он уколол палец ржавым гвоздем и что теперь он боится заражения крови. Врач, не найдя признаков заражения, отпустил больного. Тем не менее через два дня мнимобольной умер. Вскрытие… не обнаружено… никаких анатомических признаков, которые могли бы вызвать смерть» (ВМ; 3: 144).
Перед нами ситуация, обратная и дополнительная по отношению к историям как с живым трупом, так и с покойником-симулянтом. Примечательно однако, что Зощенко приводит ее вовсе не как пример медицинской ошибки и излагает без какого бы то ни было сочувствия к умершему пациенту (ср. Прим. 11). Этот случай интересует его лишь как доказательство силы самовнушения и страха:
«Итак… самовнушение и воздействие психики может вызвать столь ощутимые и невероятные признаки, как ожог, воспаление и даже смерть… Любая болезнь, любое свойство характера могут быть вызваны путем неправильного психического представления…» (3: 144–145).
Но если так, то смерть действительно обратима[16], – достаточно лишь заменить «неправильные» представления «правильными» (о чем речь пойдет в главе X).
Примечания
Материал этой главы не публиковался.
[1] О перекличке этих слов Кашкина с ранней автобиографической заметкой самого Зощенко 1922 года см. гл. IV. Что касается нелюбви Зощенко к “излишествам”, то она была амбивалентна – как и вся его установка на “простоту” в ее сложном соотношении с тем, что С. Франк описал как “этику нигилизма” (см. Жолковский 1994а: 336).
[2] Об этой гравюре (занимавшей и Платонова, который был на пять лет моложе Зощенко) см. Я. Шимак-Рейфер 1994: 274:
«Поиски… привели… к изданной в 1888 году в Париже книге К. Фламмариона “Атмосфера”, русский перевод которой вышел в 1910 году… [У]ченые разных специальностей… считали ее воспроизведением анонимной гравюры на дереве XVIвека… Более осторожные видели в ней произведение XVIII или XIX вв. Знаменательно, однако, что [ее]… можно встретить только в публикациях XX века, в… книгах по астрономии, астрологии, в популярных календарях… Как доказал Бруно Вебер… автором был сам Камилл Фламмарион».
Естественно предположить, что Зощенко если не в детстве, то в годы своего более позднего увлечения астрономией (отразившегося в ВМ), познакомился с этой иллюстрацией.
[3] О «Городке в табакерке» (в связи с зощенковским «Диктофоном») см. гл. XI, Прим. 12.
[4] Своеобразная вариация на ту же тему есть в ПВС:
«”Чтобы построить новый дом, нужны деньги”, – говорит мать. “Пусть он заработает”. – “На эти деньги не построишь дом” – “А как же тогда строятся дома?” – Мама тихо говорит: “Не знаю, может быть люди крадут деньги”… “Значит, надо красть деньги?», – спрашиваю я мать. – “Нет, красть нельзя. За это сажают в тюрьму”… “А как же тогда? “… Я молчу. Я вырасту большой и тогда сам узнаю, что делается в этом мире. Должно быть, взрослые в чем-нибудь тут запутались, и теперь не хотят об этом рассказывать детям» (3: 532).
[5] В каком-то смысле аналогично и взаимодействие с хаотическим транспортом рассказчика, который ухитряется не опаздывать и тем самым спасает если не “всех”, то хотя бы саму идею “явки вовремя”.
[6] Интересной параллелью к этому сюжету, правда, не по линии шатания, а по линии роли ребенка в семейном конфликте, является в ПВС эпизод «В мастерской»:
Мать берет МЗ с собой к отцу, который изменяет ей и живет отдельно. «Увидев нас, он сначала хмурится. Потом, взяв меня на руки, подкидывает чуть не под потолок. Смеется и целует меня. Мама улыбается» (3: 538). Наступает примирение родителей, которое могло бы кончиться любовными объятиями, но ввиду присутствия МЗ, этого не происходит. Мать сердится на МЗ, усугубляя его чувство вины. (Последнее для сравнения нерелевантно – в отличие от использования ребенка как примиряющей приманки, а также от взятия на ручки и подкидывания).
[7]О благотворной некультурности см. Щеглов 1986а. О «Рогульке» см. в гл. VI.
[8] О переключении и сохранении энергии см. гл. V.
[9] Это ситуация в духе известного мотива “настоящая свобода – только в сумасшедшем доме”; ср. аналогичные мотивы в «Золотом теленке» и «Мастере и Маргарите», восходящие к «Горю от ума» и «Гамлету».
[10] Об отчасти сходном мотиве у Пушкина см. работу Жолковский 1996е [1980], опирающуюся на глубокие соображения (в частности, о пушкинском оксюмороне Покой меня бежит) Р.О. Якобсона (Якобсон 1987б [1937]).
[11] Ср. выше аналогичную холодную позу “автора-рассказчика” по поводу ожидаемых слез читателя в «Аполлоне и Тамаре» (2: 45). Об общем принципе “пусть лучше не будет желаний, чем снова беда” , см. также в гл. X. Прозрачное соотнесение зощенковской героини с беззаконной кометой из стихотворения Пушкина «Портрет» («С своей пылающей душой…») и через нее с хрупким «мировым порядком» выдержано в близком Зощенко астрономическом коде.
[12] «[М]ежду… приведенной Дм. Молдавским [Молдавский: 14] записью [В.В. Зощенко, 1918 г.] о необходимости “придумать себе цель в жизни” и… последующей, о том, что “цель жизни – найти призвание”, имеется еще одна фраза…: ”Но, может быть… цель в жизни – это стремление к бессмертию”» (Федоров: 229).
«Зощенко… казалось, что если он напишет о смерти с иронией, то перестанет ее бояться… Но [он]… видимо, так и не сумел преодолеть страха смерти. Он лишь стремился убедить себя и других, что достиг этой цели… Гоголь умер от страха смерти. Впервые я услышал об этом от Зощенко. Я пытался убедить себя, что не боюсь смерти. В этом плане я следовал взглядам Зощенко… хотя и считал их несколько наивными. Разве можно не бояться смерти?» (Шостакович 1995: 505–506).
[13] Рассказ действительно появился в «Крокодиле» (1943, № 21), см. 2: 477.
[14] Зеркальность, аналогичная фельетону об управдоме, есть и в рассказе из ГК о симулянте-казнокраде, где она эмблематизирована на словесном уровне. Врач сначала прописывает мнимому больному «нашатырно-анисовых капель», потом удивляется, что тот умер, поскольку «от анисовых капель редко кончаются», а в конце, обнаружив, что покойный пациент жив, «выпил нашатырно-анисовых капель, успокоился и позвонил в милицию» («Таинственная история…»).
[15] Слово «надуть» употреблено Зощенко в Комментариях к ВМ не применительно к смерти, а в пассаже о сублимирующем переключении сексуальной энергии в творческую:
«[М]ногие, если так можно сказать, “надували” природу. Гёте, например, был женат на неграмотной служанке… постоянно влюблялся в “прекрасных женщин”, которых он встречал при дворе. И эту влюбленность он как бы превращал в поэзию» (3: 95).
В порядке рискованной догадки выскажу мысль, что слово «надуть» могло быть подспудно навеяно рассуждением на предыдущей странице о роли сублимированной любви в творчестве Бальзака, одним из знаменитых созданий которого был (не упомянутый в тексте ВМ) Вотрен, по прозвищу «Надуй-Смерть».
[16] В связи с “мотанием между жизнью и смертью» стоит сказать еще несколько слов о «Землетрясении» и его проецируемости на революцию. Дело в том, что одним из вероятных подтекстов этого рассказа, по-видимому, является знаменитый «Рип Ван Винкль» Вашингтона Ирвинга» (Ирвинг 1978 [1819]), герой которого проспал в горах целых двадцать лет и таким образом пропустил американскую революцию. Кроме этого центрального сходства, Снопкова роднит с Ван Винклем еще ряд черт:
оба засыпают, напившись на открытом воздухе; вернувшись, оба находят свой дом в жалком состоянии («”Ишь ты, кругом какое разрозненное хозяйство!”», думает Снопков; 1: 442); оба обращают внимание на различия в одежде (В «Землетрясении» все ходят в кальсонах); оба нуждаются в информации о пропущенном событии, но больше интересуются касающимися их мелкими переменами, нежели масштабными сдвигами: Снопков жалеет об убытках и решает лечиться от алкоголизма; Рип Ван Винкль счастлив, что избавился от сварливой жены и необходимости работать:
«Дома теперь ему нечего было делать, и, достигнув, наконец, того счастливого возраста, когда человек может безнаказанно предаваться праздности, он снова стал проводить все дни на скамье возле трактира [откуда его раньше гоняла жена – А.Ж.]… Долгое время… ему не могли втолковать, что, пока он погружен был в сон, совершились важные события… Рип… не слишком был сведущ в политике. Падение королевств и империй нимало его не трогало, но один вид деспотизма он готов был всячески осуждать, ибо сам долго страдал под его гнетом – деспотизм злой жены. К счастью, с этим было покончено, ярмо брака спало с плеч Рипа. Он мог приходитьи уходить, не опасаясь тирании госпожи Ван Винкль» (с. 52).
Мотив сварливой жены, избегая которой, Ван Винкль, кстати, отправился в горы, где и впал в многолетний сон, перебрасывает мостик к другому сюжету Зощенко – «Рассказу о том, как жена не разрешила мужу умереть». Подобно Ван Винклю, герой этого рассказа мало зарабатывает, и жена пилит его, но в отличие от Ван Винкля, чтобы избавиться от ее контроля, он не уходит в горы и не засыпает на 20 лет (что равносильно своего рода смерти), а заболевает, ложится в постель и решает умереть (кстати, и он хочет «перед смертью на лоно природы поехать, посмотреть, какое это оно»). Однако жена, заставляя его сначала заработать себе на похороны и ей на два месяца вперед, вынуждает его как бы воскреснуть – встать, выйти на улицу, начать собирать милостыню, а затем и работать по специальности.
Для параллели с новеллой Ирвинга особенно существенна связь между женой героя (и ее властью над ним: «”А пока[, говорит,] ты с моей власти не вышел”»; 3: 203) и революцией:
Герой «имел несчастье жениться до революции, не понимая еще, что значит такое подруга жизни… А она, родившись задолго до революции, понимала свою женскую долю как такое, что ли, беспечальное существование, при котором один супруг работает, а другой апельсины кушает и в театр ходит» (3: 202; о сходных претензиях МЗ к ВЗ см. гл. V).
Перекликается рассказ с «Рип Ван Винклем» и рядом других мотивов, в частности – мотивом чуда и потусторонних видений, которые овладевают героем, находящимся на грани смерти: Ван Винкль встречается с Гудзоном и его людьми, открывшими эту местность полтора столетия назад, зощенковский герой – «ослаб… душевно… затосковал, что ли, по другой жизни. Ему стали разные кораблики сниться, цветочки, дворцы какие-то…» (3: 203), а затем чудесно ожил (вопреки предсказаниям «медика»). Кстати, “воскресение” связывает с новеллой Ирвинга не только данный рассказ, но и историю о «беспокойном старике»-летаргике (а типологически – и «Землетрясение»).
Еще один аргумент в пользу иносказательной интерпретации «Землетрясения» – его перекличка с более ранним рассказом «Жертва революции» (1923 г.), где герой тоже не замечает происходящих исторических событий, будучи озабочен своими мелкими интересами (он занят опровержением ложного обвинения в краже драгоценных «дамских часиков»), причем оба рассказа строятся на сходных приемах сказового анахронизма. Ср.:
«Перед самым, значит, землетрясением… сапожник… Снопков, не дождавшись субботы, выкушал полторы бутылки русской горькой. Тем более он кончил работу… Так чего же особенно ждать?.. Тем более он еще не знал, что будет землетрясение… [Выпив, о]н вернулся к дому… лег во дворе и заснул, не дождавшись землетрясения». Проснувшись, он не узнает местности, напивается еще раз, просыпается обобранный, всему удивляется. «Ну, рассказал ему прохожий насчет землетрясения… После подсчитал Снопков свои убытки…» (1: 441, 443).
«Так вот… натер я им полы, скажем в понедельник, а в субботу революция произошла… а во вторник, за четыре дня до революции, бежит ко мне ихний швейцар [с обвинением в краже]… И вдруг на пятый день [, вспомнив, где часики,]… бегу я по улице, и берет меня какая-то неясная тревога. Что это, думаю, народ как странно ходит боком и вроде как пугается ружейных выстрелов и артиллерии? С чего бы энто, думаю. Спрашиваю у прохожих. Отвечают: “Вчера произошла Октябрьская революция”. Поднажал я – и на Офицерскую. Прибегаю…» (1: 169–170).
Возвращаясь к перекличке «Землетрясения» с «Рип Ван Винклем», можно добавить, что свой рассказ Зощенко написал не по горячим следам ялтинского землетрясения 1927 года, а значительно позже, в том же году, когда нашумел фильм Эрмлера «Обломок империи» (1929 г.), построенный на использовании классического топоса Рип Ван Винкля. Последний обрел к этому времени новую жизнь благодаря обращению зарубежных авторов к теме потери памяти из-за ранений на фронтах первой мировой войны (см., например Жан Жироду, «Зигфрид и Лимузэн»; 1922 г., рус. пер. 1927 г.), а советских – к теме путешествия в коммунистическое будущее, вдохновленного фантастикой Г. Уэллса (Маяковский, «Клоп», 1928 г.; ср. «Когда спящий проснется», 1899 г.). Фильм Эрмлера оригинально соединяет обе темы: герой, потерявший сознание и память в результате ранения на империалистической войне, пробуждается к жизни в советское время (см. Цивьян и Ямпольский 1990).
Зощенко мог быть знаком с теми или иными из этих влиятельных произведений, не говоря уже о вновь актуальном хрестоматийном рассказе Вашингтона Ирвинга, жившего примерно за сто лет до него (1783–1859) и названного отцом — солдатом американской революции по имени своего вождя. Кстати, это имя (типа наших «Владленов», «Нинелей» и «Сталин») обыгрывается в рассказе с остранением вроде зощенковского:
«С вывески, впрочем, по-прежнему глядело краснощекое лицо короля Георга, под сенью которого Рип выкурил столько мирных трубок, но и оно претерпело удивительную метаморфозу. Красный мундир сменился синим и коричневым, вместо скипетра король держал в руках шпагу, на голове у него была треугольная шляпа, а внизу большими буквами было написано “Генерал Вашингтон”» (с. 48).
Отсылка от «Землетрясения» (и двух других зощенковских рассказов) к давнему иностранному тексту хорошо согласовалась бы со структурой ирвинговской новеллы, где герой встречается в горах с давно почившими историческими лицами, а затем сам оказывается экспонатом ушедшей эпохи для нового поколения. Цепочка “после революции (скажем, 1790 г.) – до революции (1770 г.) – во времена Генри Гудзона (1609 г.)” простирается и глубже в прошлое: в Примечании к новелле Ирвинг подчеркивает подлинность рассказанного, отводя предположение, будто оно навеяно «немецкой легендой о Фридрихе Барбароссе». Последняя возникла в XIV в. и состояла в том, что император (1125–1190), погибший во время крестового похода в Малой Азии, спит в гробу в своем замке Кюффхойзер в горах Тюрингии, но встанет из него, когда его рыжая борода вырастет настолько, что трижды опояшет его тело. Зощенко, с его интересом ко всему немецкому, мог знать эту легенду и независимо от Ирвинга.