А. К. Жолковский
Мне посчастливилось видеть, слышать, целый вечер наблюдать вблизи Пастернака и Ахматову, обоих сразу. Этим я обязан Коме. 21 августа 1959 года он праздновал свое тридцатилетие и пригласил меня приехать к нему на дачу в Переделкино. Я тогда только что окончил Университет и начал работать в Лаборатории Машинного Перевода, а “Кома” (В. В. Иванов), изгнанный с филфака за дружбу с Пастернаком, возглавлял машинный перевод в ИТМ и ВТ. Это было примерно через год после скандальной травли Пастернака в связи с Нобелевской премией за “Доктора Живаго” и за год до его смерти. Кома принадлежал к числу его ближайших друзей, непосредственно поддерживавших его в эти “дурные дни”. Кажется, Пастернак советовался с ним относительно “явки на суд” в Союз писателей и письма Хрущеву, напечатанного в “Правде”. Говорили даже, что Кома сам написал это письмо. Для всех знавших Кому по факультету, он был героем, открыто отстаивавшим в партбюро и всюду, куда его таскали, свое право любить Пастернака и его преданный анафеме роман. Но так или иначе, когда он пригласил меня к себе на день рождения, ни на какого Пастернака я вовсе не рассчитывал. С меня вполне достаточно было чести пойти в гости к обожаемому учителю.
Среди гостей были более или менее знакомые люди: родители Комы – Всеволод Вячеславович Иванов и Тамара Владимировна, его сводный брат Миша (Иванов-Бабель) логик Витя Финн (сын писателя), “эстет”Миша Поливанов (впоследствии преподававший физику у нас на Отделении математической лингвистики); кажется, были (а, может быть, это было в другой раз?) Лиля Брик, Катанян и Каверин. Я сидел в одной из комнат, когда вдруг оказавшийся около меня Кома тихо сказал: – “Анна Андревна”, – и раньше, чем я успел ее рассмотреть, мимо меня прошла высокая седая женщина – Ахматова. Она, видимо, поднялась наверх и долго не показывалась.
Ждали Пастернака. Время от времени проносилось известие, что он скоро придет, потом – что он опять задерживается. Наконец, он появился. Он прошел через боковую калитку, которой его дача – соседняя – соединялась с дачей Ивановых, и поднялся на террасу. Вместе с ним пришли: его жена (плотная смуглая женщина, в свое время “отбитая” у Нейгауза, а теперь фактически оставленная ради Ольги Ивинской, поплатившейся тюрьмой за близость к Пастернаку; за столом жена не поднимала глаз от тарелки и, не обращая внимания на происходящее, непрерывно ела), сын Женя с женой (Аленушкой Вальтер, учившейся на нашем курсе) и своим сыном – внуком Пастернака Борей.
Пастернак был очень красив: невысокий, крепкий, с меднокрасным лицом и серебряными волосами, он производил впечатление здорового и счастливого человека. У него был голос балованого ребенка, капризно растягивающего слова. Его приход был встречен радостными возгласами, и все стали усаживаться за стол. Пастернак и Ахматова сидели друг напротив друга, у того конца стола, где и сам именинник. Я сидел на другом конце, на стороне, противоположной от Пастернака, так что его мне было видно лучше, чем Ахматову.
Помню тост, предложенный Мишей Поливановым:
– Борис Леонидович, если бы меня спросили, что я хочу взять с собой в космос, я бы взял Ваши стихи.
В то время в “Литературке” и “Комсомолке” дебатировался вопрос о сравнительных достоинствах физиков и лириков, и какая-то девушка уверяла, что и в космосе человеку будет нужна ветка сирени. Пастернак как-то одновременно улыбнулся и поморщился и сазал:
– Ну чтуо Вы, Миша, ну зыачем Вы говорите такие глупости?
Пастернак говорил много, и для меня все это было неожиданно и интересно. Потом, дожидаясь на станции электрички, я сделал в записной книжке какие-то заметки, но наутро оказалось, что эти пьяные каракули совершенно неудобочитаемы. Некоторое время я помнил все-таки, что он говорил, и все собирался как следует записать, но так и не собрался. Что-то совершенно необычное было сказано о Гоголе. Потом он говорил о людях, которые приходят к нему в Переделкино и ждут, что он – герой сопротивления! – спасет их и возглавит, но что это совершенно не по нему и что одного такого ходока он страшно разочаровал своим несоответствием заготовленному для него пьедесталу. (Лет десять спустя, совсем недавно, Костя Эрастов говорил мне, что в Пастернаке, который первым начал движение открытого несогласия, замечательно то, что он сумел не превратить его в свою профессию, что один свободный поступок не обязывал его ко второму, то есть не порабощал его, – в отличие от нынешних “революционеров”, как их называл Костя.)
Разумеется, обоих поэтов стали просить прочесть стихи. Пастернак долго отнекивался, кокетничал, говорил, что не знает, что читать, спрашивал у окружающих, что бы они хотели услышать. Его попросили прочесть одно из последних стихотворений, тогда еще не напечатанное, но ходившее в списках и всем известное, то, в котором “залы, залы, залы, залы”(“Золотая осень” из “Когда разгуляется”). Наконец, он начал читать. Читал он плохо, сбивался, забывал строчки. (Я сразу вспомнил, что мама рассказывала мне, как однажды он выступал в Политехническом, кажется, уже после войны, и тоже забывал, наверное, нарочно, потому что когда аудитория тут же хором подсказывала ему, он улыбался, счастливый, что знают и помнят.)
Ахматову упрашивать не пришлось. Она сказала, что как-то раз ей позвонили из “Правды” (!) и попросили дать стихи. Она ответила в том смысле, что пожалуйста, только это очень странно и вряд ли у них из этого что-нибудь получится. Ей сказали, что уж они-то знают, что делают, и раз берутся, значит, могут. Короче говоря, дело тянулось, тянулось и кончилось ничем. Вот эти-то стихи она и прочтет.
Ахматовой в то время было уже семьдесят лет. Это была величественная старая женщина, императрица. Зубов у нее, видимо, оставалось совсем мало, потому что, когда она стала читать:
Подумаешь, тоже работа –
Беспечное это житье:
Подслушать у музыки что-то
И выдать шутя за свое…,
слышны были, казалось, одни гласные. Но это было великолепное, торжественное, звучное чтение, может быть, именно потому, что требовало от нее усилий, “танца органов речи” (как то ли Шкловский, то ли Мандельштам сказал о стихах Пастернака).
Все время, что она читала, Пастернак в такт ее голосу гудел, напевая и повторяя слоги и строчки. Когда она кончила, он тут же начал вполголоса читать только что услышанное стихотворение, заменяя или перевирая отдельные слова:
Прекрасная, право, работа –
Чудесное это житье:
Подслушать у музыки что-то
И выдать потом за свое…
Ахматова сказала:
– Ну вот, Борис Леонидович, вы когда мое читаете, то всегда улучшаете. (Она произнесла “улутшаете”.)
– Чтуо Вы, чтуо Вы, Анна Андревна, чудесные стихи. Зачем Вы их им давали? Нет, право, чудесные стихи, Анна Андревна, чудесные стихи.
– Нет уж, Борис Леонидович, это уж известно, Вы когда мое читаете, то все улутшаете.
И они еще долго обменивались лестными приятностями, как какие-нибудь восточные вельможи, уверенные во взаимном уважении и преданной любви окружающих, лениво и с достоинством, Пастернак – немного по-женски и с уловками, Ахматова – с мужской прямотой.