А. К. Жолковский

 

1. Молчание – золото

После войны дольше других у нас продержалась домработница Полина, остававшаяся некоторое время и после смерти мамы (1954 г.). Это была миловидная девушка, кажется, из-под Смоленска, с ясным лицом, высоким лбом и зелеными глазами. Свое имя она произносила почти как Пулина – не знаю, сколь закономерно с точки зрения диалектологии. Домработницы получали в Москве временную прописку, конечной же их целью была постоянная, возможная путем либо замужества, либо поступления на стройку или иной приоритетный объект, дававший место в общежитии.

Жила она в закутке на Г-образной кухне, вечером шла на танцы или к ней приходили посидеть подружки, а то и кавалеры. Кавалеров было два, и приходили они, в отличие от подружек, разновременно. Иногда это был Мишка, блондин лет тридцати пяти, то есть явно старше нее, с острым носом, залысинами, резкими чертами лица и уверенными манерами. У меня вскоре сложилось впечатление, что он женат и, значит, не может соответствовать видам Полины, которая, однако, отдавала ему предпочтение перед его соперником Лешкой. Лешка был маленького роста, чернявый, добродушный. Он как раз хотел жениться, но Полина колебалась.

У нас с ней были вполне доверительные отношения, которых не портили мои эпизодические незрелые набеги, в амплуа подрастающего барчука, на ее и одной из ее подружек женские прелести. Как реально строилась ее половая жизнь, я не представляю: сохранялась ли, в качестве приза за будущую прописку, невинность, или же где-то за пределами нашей квартиры (на ночь гости не оставались) она в порядке аванса регулярно утрачивалась. Об этом я не спрашивал, да, признаться, и не думал, зато проблема выбора между Мишкой и Лешкой меня занимала, и однажды я спросил Полину напрямик, правильно ли я понимаю, что Мишку она любит, а Лешка – так, на всякий случай, и получил утвердительный ответ.

– А он тебя любит?

– Любит.

– Он признался?

– Мужчины не говорят. Оне тайно любют.

Я точно воспроизвожу это странное, как бы трансгендерное, оне, появляющееся в самом неподходящем, маскулинистском контексте, – потому что без него максима вряд ли бы запомнилась.

Вышла Полина в конце концов за Лешку.

2. Коэффициент Каширина

Зимой 1959 года, посредине выпускного пятого курса, нас повезли на стажировку в военный лагерь – в открытом грузовике. Я простудился и по прибытии на место был отправлен в лазарет, где с воспалением легких провел треть месячного срока. Там находились несколько лежачих больных и один выздоравливающий, рядовой Каширин, болтавшийся в синем госпитальном халате между койками и в меру способностей развлекавший остальных. У него были рыжевато-пшеничные волосы, веснушки, нос картошкой и обезоруживающая, то ли глуповатая, то ли шутовская улыбка. Лежачие приятели постоянно его подъе.ывали.

– Каширин, а Каширин!

– Чего?

– Каширин, ты женат?

– Не-а…

– Что так?

– А чё мне жениться? У меня … длинный.

Вероятность того, что 19-летний Каширин был женат, представлялась незначительной, – как и серьезность его мотивировки. Не исключено, что в диалогической форме тут разыгрывалась известная обеим сторонам фольклорная формула, но меня, двадцатидвухлетнего, она пленила эффектным сопряжением далековатых идей – чисто количественных анатомических параметров и женитьбы, которая, как известно, шаг серьезный. Убедительная по своей материалистической сути, по форме она напоминала пародийные задачи-арифмомоиды типа: “Средний возраст работников железнодорожной станции – 47 лет, средний рост – 1 м 65 см. Какова в процентах партийная прослойка этой станции?”

Возможно, именно благодаря этому остраняющему контрапункту, она засела в памяти и, катализируя неизбежно субъективные самооценки, могла отразиться на ритме моих браков и разводов.

3. Страсти по Вериго

Приятели моего старшего (троюродного) брата, физтеховца, были крепкий спортивный народ, туристы, альпинисты, яхтсмены. В том числе – статистически неизбежный в большой компании Иванов; непременный силач по прозвищу Слон, способный тащить на себе одновременно палатку и байдарку; и красавец-волейболист (Алик Бундман), игрой и фигурой которого я любовался на даче в Кратове. Но на периферии этого клуба здоровяков имелся странного вида студент, носитель не менее странной фамилии, – Слава Вериго. С искривленной фигурой (или манерой держаться?), нездоровым, как бы воспаленным, цветом лица и горящими глазами, он, кажется, не был причастен к их спортивным занятиям, однако на вечеринках и бдениях у костра появлялся, присутствуя где-то сбоку, как часть фона или хорового сопровождения. Из его речей помню ровно одну фразу:

– А из кустов доносился женский голос: “Ой! Что ты со мной делаешь?! Что ты со мной делаешь?!”

Ее психологическая подоплека хорошо уловлена в “Лейтенанте Шмидте” (мне тогда не известном): на дне военщины Навек ребенку в сердце вкован Облитый мукой облик женщины В руках поклонников Баркова. Запомнилась же фраза, я думаю, благодаря не только своей неотразимой садистской энергетике, но и дополнительной к ней мазохистской пантомимике – всему тому страдальческому body language, которым сопровождалось ее исполнение. Облитый мукой образ Славы Вериго и сейчас у меня перед глазами, с давних пор наложившийся на эпизод из первой серии “Ивана Грозного”, где Всеволод Пудовкин в роли бунтаря-юродивого, увешанный веригами, прочерчивает своим телом сложно изломанную траекторию, опускается на землю и исчезает из кадра под властным взором Ивана.

От садомазохизма это не излечивало, но помогало его, как говорится, отрефлектировать.

4. Правило Канторовича

Борис (Роберт Анатольевич) Канторович был старше меня лет на десять

с небольшим. Мы познакомились в июле 1963 года на прогулочном пароходике у одесского берега, – он заговорил со мной, как со старым приятелем, каковым я постепенно и сделался. Лицом Борис напоминал артиста Кторова – его близко поставленные глаза, нос бемолем и надменную посадку головы, телом же не походил ни на одну из когда-либо виденных мной особей Homo sapiens. Аналоги следовало искать среди каких-то смежных видов, потому что все туловище Бориса от шеи до пят было покрыто густой темной шерстью; волосы отсутствовали только на голове, напоминавшей готовую к вылету торпеду. Впрочем, на мысль о торпеде, снаряде или ракете наводило и все его тело, как бы изготовившееся к броску.

Характер и цели этого виртуального броска не составляли загадки: Борис был зациклен на сексе и на время стал моим наставником в этом вопросе. Он рассказывал об оргиях на Крайнем Севере, куда выезжал на эпидемии клещевого энцефалита, о двух своих приятелях-близнецах, озадачивавших женщин ночными подменами, о врачах, практикующих в обмен на сексуальные услуги… При этом он был трогательно заботлив с женой и сыном, и возникало подозрение, что весь пар ушел в дискурс.

Вечер. Звонит Борис:

– Ты дома? Что делаешь?

– Сижу, занимаюсь.

– Так я приеду? У тебя можно остаться?

– Давай.

– Интересные женщины будут?

– Никого не будет.

– Ладно, еду.

– Приезжай.

– Да что я поеду?! Только символ один: Я НЕ НОЧУЮ ДОМА! Не приеду…

Главная запомнившаяся цитата из него – тоже метадискурсивного плана:

– О чем бы ты ни говорил с женщиной, она ни на секунду не должна забывать, что речь идет только об одном!..

5. Жертва тоталитаризма

В Корнелле я был сразу принят по высшему разряду. Как с легкой самоиронией признался мне декан Сезнэк, выбивая мне визу в Госдепартаменте, они привыкли козырять образом диссидента, вызволяемого из лап КГБ, и чувствовать свою причастность к большой политике. Мне даже показалось, что его разочаровал мой бодрый вид – без видимых следов пыток или хотя бы голодовок.

Высшим было и то интеллектуальное общество, в которое я попал в Корнелле благодаря знакомству с Джонатаном Каллером (мы переписывались, а потом встречались еще в Москве и на моем пути в Штаты, в Париже). Это был круг корнелльских постструктуралистов (сам Каллер, Ричард Клайн, Фил Льюис, Нил Херц) – учеников и друзей Деррида, де Мана и Дж. Хиллиса Миллера. Деконструктивного подхода я не разделял, но греться в лучах отраженного величия не отказывался. Они с удовольствием мне покровительствовали, а разногласия списывали на разницу бэкграундов.

Однажды Нил Херц делал доклад в рамках какой-то престижной программы, и на него сбежался весь гуманитарный цвет Корнелла. Сути доклада я не помню, да не мог взять в толк и тогда, но помню, что он поразил меня невообразимой, на мой структуралистский взгляд, мешаниной рассуждений о французском романе, картине Делакруа “Свобода на барррикадах”, онанизме и текущей политике. Мои друзья-деконструкторы были все как один, то есть без тени плюрализма, либералы, феминисты, поклонники Фрейда и противники Рейгана, и мастурбация, освобожденная отцом психоанализа из-под спуда репрессивных табу, занимала ключевое место в системе их передовых взглядов.

После доклада все высыпали в коридор, образовав вокруг Херца густую толпу, сквозь которую я не сразу пробился со своим провокационным вопросом:

– Нил, то, что вы говорили, захватывающе, но держится на постулате об универсальности мастурбации. Я не располагаю статистикой, но мой личный опыт вашей презумпции не подтверждает.

Я мыслил свою реплику как тактичное, с принятием огня на себя, выражение несогласия и был поражен реакцией докладчика и окружавших его единомышленников.

– Вот это да! Значит, аппарат сталинских репрессий проникал и в детское подсознание, подавляя самые элементарные позывы!..

Я не стал спорить, хотя параллель с убеждением Дон Кихота, что невидимость великанов не опровергает их существования, а, наоборот, свидетельствует о масштабах их могущества, напрашивалась. Я подумал, что своим признанием утолил не только их теоретический энтузиазм, но и подспудную жажду доказательств моей тоталитарной угнетенности.

… А может, они и правы? Ведь наряду со многими очевидными преимуществами, фаллократия имеет тот недостаток, что стадо самцов должно беспрекословно подчиняться вожаку. Так что появление в финале моих фаллоцентрических заметок сильно автоматизировавшейся за последние годы фигуры товарища Сталина дополнительно обосновано по Фрейду, видимо, не случайно им запрещенному.